Отчасти верность Андрея государству и самодержавию подпитывалась его опытом военной службы, а также позднейшим увлечением военными рассказами и историями. Но это наследие было разнородным. Андрей без всякой критики принимал рассказы о подвигах русского оружия за рубежом, публиковавшиеся в правительственных журналах, сохраняя веру в государство, даже когда располагал доказательствами того, что эти рассказы не соответствуют истине. Однако складывается впечатление, что подсознательно он питал некоторые сомнения и страхи относительно деспотической власти русского правительства и армии:
…снилось мне что я стою на коленях перед каким-то старым толстым Генералом, которого я неумышленно оскорбил; с негодованием бросил он столовый нож, пролетевший мимо головы моей, множество офицеров в какой-то мрачной комнате окружало нас. Я продолжал просить прощения но не получа оного – очутился в каком-то городе как бы Москве[950]
.Таким образом, вольно или невольно Андрей считал военных начальников суровыми и безжалостными, а себя самого – абсолютно им подвластным. И кажется даже несколько комичным, что самой страшной карой во сне Андрея оказалось, разумеется, то, что его принудили жить в большом городе вместо деревни.
Еще одним элементом своего просвещенного консерватизма Андрей обязан придворному историку и писателю-сентименталисту Николаю Карамзину. Карамзин знаменит тем, что для него определяющим качеством русского народа являлась покорность и любовь к царской власти: он изображал «народ» воплощением русской национальной самобытности. Хотя этот квазипопулизм, вероятно, был знаком Андрею, он не нашел отражения в его собственных сочинениях. Для Андрея покорность долгу и власти – это ключевая характеристика
То непомерно важное значение, которое Андрей в своей любви к родине придает земле, деревне и местной самобытности, вероятно, связано с некоторыми другими сочинениями Карамзина. Одна из черт наследия Карамзина, которую высоко ценит Андрей, – его сентиментальный патриотизм («Лежал в постели, читая Похвальное Слово Карамзина Императрице Екатерине 2-й. Чтение хороших авторов. Чудесная пища для ума человеческого»)[951]
. Андрей подчеркивал, что стиль Карамзина очень утешает его в минуты беспокойства. Внезапно пробудившись ночью от тревожного сна, он ищет книгу, чтобы успокоиться, и выбирает Карамзина: «Раскрыв наудачу я преследовал повсюду Русского Путешественника – вместе с ним радовался – вместе с ним грустил». В отличие от представителей интеллигенции, Андрей не считает все литературные произведения по умолчанию своего рода политическим документом; скорее он полагает, что литература имеет прежде всего нравственный характер[952]. Продолжая описывать свой опыт чтения Карамзина после пробуждения от кошмара, он рассказывает: «…Его штиль так мне нравится, простое какое-нибудь ощущение так мило выражено, что я хотел бы его самого знать – быть его другом. Кажется его чувства – суть мои собственные. Одним словом я восхищен, очарован его путешествием»[953].Андрей воображает свою сентиментальную связь с великим писателем сквозь время и пространство – образ, многим обязанный романтической литературе:
И надобно же было чтобы книга открылась на марте месяце. За 8 лет до моего появления на свет (1790) Карамзин был в Женеве, и чрез 41 год существо в чувствительности Ему подобное восхищается пером Его. – Нет я не читывал никакого другого путешествия с таким удовольствием! Он говорит ‹…› что «Душа человека есть зеркало окружающих Его предметов»[954]
.Неудивительно, что Андрей высоко ценит взлет сентиментальности Карамзина: «Не без удовольствия прочитал я и то что на берегу Роны во Франции в воспоминание романтически проведенной ночи автор собрал несколько блестящих камешков, и хранит их для воспоминания»[955]
. Однако, восхищаясь сентиментальным стилем и чувствительностью Карамзина, Андрей в то же время сокрушается, что для величайшего своего произведения, «Писем русского путешественника», тот избрал предметом не Россию, а Европу: «А что такое глядеть на чужое не знав ничего отечественного?»[956]