Марфа, стоявшая тут же недалеко от посадника, при вести той пошатнулась было, схватившись за сердце, но устояла, перекрестилась и подняла руки к небу.
– Бог даде, Бог и взя… Да будет Его святая воля! – громко сказала она.
Но у этой великой притворщицы было меньше сердца, чем воображения. Посадник заплакал, услышав эту весть; многие рыдали, глядя на мать, потерявшую сына; у всего веча, как у одного человека, вырвался из груди не то глубокий вздох, не то стон. Звонарь обхватил вечевой колокол руками, точно друга, и слезы из его одинокого глаза лились на холодную медь, как на грудь близкого, дорогого существа. А она стояла как кремень, бледная и сумрачная, а под длинными поседевшими волосами и где-то в сдавленном сердце колотились не то мысли, не то слова: «Венца сподобился Митюшка, венца нетленнаго, мученическаго… А мне, окаянной, венец княженецкой на мою седую косу не выпадет ли?.. О, князь Михайло, князь Михайло! Долго же не идешь ты ко мне на выручку с твоею Литвою»…
– Баба! Когда ж воротится батя и привезет мне большой московский пряник? – встретил ее Исачко, когда она воротилась домой.
Тут и ее жестокое, но все же материнское сердце не выдержало. Она обхватила руками голову внучка и зарыдала. Ей разом, со всею ужасающею ясностью, представилась вся невозвратимость того, что совершилось: никогда, никогда она его больше не увидит, никогда не доскажет ему того, что между ними в течение жизни осталось недосказанным, невыясненным, взаимно непонятым… Все, что он мог думать о ней, все, что думал и как, – все это он взял с собой, и она никогда этого не узнает, как никогда не узнает он многого в ее жизни, что должен был бы знать… Он не увидит ее, не поймет ее… Все кончено и навсегда…
– О мой птенчик! О мой сиротинка! – голосила она, захлебываясь слезами и покрывая поцелуями голову внучка.
Ребенок сначала испуганно молчал, потом сам заплакал.
Вошла жена Димитрия Аграфена. Красивое, молодое лицо ее, как и ясные, голубые, задумчивые глаза выражали что-то глубоко сдержанное, самозамкнутое. Она не то с испугом, не то с недоверием взглянула на плачущую…
– Димитрий? – испуганно, едва слышно спросила молодая женщина.
Марфа подняла на нее свои заплаканные глаза, с изумлением, точно не узнавая ее.
– Матушка! – повторила Груша.
– Вдова… вдова ты стала… Теперь и в черницы вольна…
Молодая вдова ничего не отвечала. Она только перекрестилась и вышла.
Но вот и ночь настала. Зарево догоравших вокруг Новгорода посадов умалялось то там, то здесь. В иных местах, видимо, тлели догоравшие бревна, в других – пламя, найдя новую пищу, усиливалось, набрасывая на новгородские церкви и на крепостные стены зловещий багровый цвет. Иногда оно освещает и стоящую на стене, у западной башни, фигуру и лицо женщины.
То была Марфа. Она не могла спать в эту томительную для нее ночь и задолго до рассвета, после вторых петухов, пошла к Детинцу и ей одной знакомым потайным ходом вышла на городскую стену. Она с часу на час ожидала вестей от посла, отправленного Новгородом к королю Казимиру. Он должен был воротиться через западные ворота.
Зарево далеко освещает за городом дорогу, ведущую в Ливонию, но на ней не видно никаких признаков движения. Гонец, видимо, запоздал. Она ждет, долго ждет…
В зареве пожара рисуется ей лицо обезглавленного сына. Вон и длинные, вьющиеся волосы… Нет, это клубы дыма и – огненная кровь на шее… Все это огонь и дым…
А вон и лицо Олельковича… Нет, все это видения, мечтания помутившегося рассудка.
И белокурый, льняноволосый «бес-прелестник», Иванушка-боярин, встает в этих видениях… Она любила его, да – его одного только любила она, а он – обманул ее. И вон та льняноволосая чаровница на берегу Волхова, у старых каменоломен… То его лукавая душа, то ее грызущая душу совесть…
А гонца все нет. Уж и восток алеет…
И с вечевой колокольни кто-то смотрит на зарево. Это старому звонарю тоже не спится, и его единственный глаз светится, обозревая догорающие посады. Ворон спит в углу на перекладине, но и на его гладкие, блестящие перья падает свет от пожара. И колокол спит, хотя один бок его, обращенный к пожару, играет точно живой… Но звонарю не видна за западной башней фигура Марфы.
Кто же это крадется по крепостной стене? Он то и дело останавливается… Останавливается он около пушек, расставленных на стене. Что же он с ними делает? Вот подходит ближе, нагибается к жерлу пушки… Слышится какой-то глухой стук, точно забивают что в пушку… Кому бы это быть?
Звонарь тихонько спускается с колокольни и идет к воротной караулке. Сторожа спят.
– Господи Исусе! Вставайте, братцы!
– Кто тут? Какой леший?
– Я, Корнил, вечной звонарь.
– Чево тебе, старина? Али звонить собрался? Мы не колокола, чу…
– Вставайте, робятки! На стене у нас что-то нездорово…
– Что ты! Перун те ушиби!
– Нездорово, робятки… Какой-то переветник наряд заколачивает…
Сторожа повскакали. Кинулись на стену. Идут тихонько, крадутся, останавливаются…
– Где, Корнилушко, ты видал ево?
– У восточной башни…
Прислушиваются. Явственно слышится глухой стук… Двигаются вперед, в тени.
– Не шелохнись. Тише… Вон видите?