Действительно, к берегу пристал новгородский насад. Из насада вышли нареченный владыка Феофил, за ним попы от семи соборов новгородских, старые посадники и тысяцкие и житые люди, по одному от каждого «конца». В числе их находились Лука Клементьев – «лукав человек» и Григорович, отец Остромирушки. За ними слуги выкатили и вынесли из насада «всяки поминки» – взятки или подарки для московских бояр, для братьев великого князя и для него самого. Новгородцы уже знали «московски свичаи и обычаи»: к москвичам нельзя было являться с пустыми руками… «Пустая-де рука ничего не берет, и сухая-де ложка рот дерет».
Тут были и вина, и сукна, и шелка, и объяр[75]
, и всякое заморское узорочье…Начались поклоны, доклады: доложились боярам и поклонились поминками.
Бояре поминки приняли и покрутили головами: «Ммы ничево-ста не могим… и на пресветлыя очи показаться не дерзаем… Мы-ста холопи… мы-ста черви, а не человеки, поношение человеком… Мы-ста доложимся их милостям – родным братцам осударя всеа Русии…»
Доложились их милостям… Поклонились поминками.
Их милости поминки приняли и головами покрутили: «Мы-де тоже ничево-ста не могим… Мы-де тоже холопи великаго князя осударя всеа Русии… Как он… Мы-ста доложимся»…
А новгородцы все кланяются… «Фу! вот земелька! Все кланяйся да кланяйся… Эх, и вышколили их татары на поклонах!»
Доложились великому князю… И слушать не хочет, и на очи не пускает… Сидит «аки вепрь»…
Братья упрашивают, умаливают сжалиться над своею отчиною – положить гнев на милость…
«Не положу, дондеже не сокрушу…»
Но наконец сжалился.
Ввели новгородцев в шатер. Шатер – словно церковь, а на возвышении восседает «сам» – холодный, каменный, как Перун… Бояре и князья полукругом – очей поднять не смеют, и Степан Бородатый шепчет псалом четыредесятый:
– «Помилуй мя, Боже, по велицей…» Ох!
Новгородцы пали ниц. Перун хоть бы векой пошевелил – камень и холод…
– Помяни, Господи, царя Давида, – шепчет «лукав человек» Лука, лежа окарач вместе с прочими…
Сопят новгородцы от непривычки кланяться… Приподнялись – не глядит Перун – это не глаза, а стекла – мертвые, холодные…
Владыка складывает дрожащие руки словно на моление.
– Господине! – со слезами в горле восклицает он. – Великий князь Иван Васильевич всеа Русии милостивый! – Голос его срывается, взвизгивает. – Господа ради, помилуй виновных пред тобою людей Великого Новгорода, отчины своей… – Владыка не может говорить – всхлипывает.
Моргает и «лукав человек»… У кого губы дрожат, у кого руки… А у Перуна все тот же стеклянный взгляд.
– Покажи, господине, свое жалованье! – плачет владыка. – Смилуйся над своею отчиною… Уложи гнев и уйми меч! – выкрикивает он.
Слезы текут по лицу, по бороде… Нет слов, нечего больше говорить… Камень, холодный камень перед ним на возвышении…
– Ох! Угаси, господине, огне на земли и не порушай старины земли твоея… Дай света видеть безответным людем твоим! Смилуйся, пожалуй, как Бог положит тебе на сердце!
Молчит, хоть бы слово, хоть бы движение. Все опять повалились наземь – колотятся головами… А он все такой же каменный…
Стали упрашивать братья. Молчит!
Повалились в ноги бояре – молчит!.. Мол, «сокрушу до конца»…
Бородатый выручил… Он зашуршал бумагой. Великий князь глянул на него и увидел у него бумагу – вспомнил: то была грамота митрополита – сжалиться над Новгородом.
Глаза Перуна ожили, он «прорек», по выражению Бородатого, «словеса огненны»:
– Отдаю нелюбье свое. Унимаю меч и грозу в земли. Отпускаю полон новгородский без окупа. А что залоги старые и пошлины – и о всем том укрепимся твердым целованьем по старине.
Холодом веяло от этих «огненных словес»… Но на этот раз туча прошла мимо Новгорода.
Глава XVIII
Последний посадник и последний вечный дьяк
Дорого обошлась Новгороду несчастная попытка отстоять свою вековечную волю.
– Эх, колоколушко, колоколушко! – изливал вечевой звонарь свое горе перед немым собеседником своим, задумчиво качая седой головой. – Оставили тебя, родимаго, нам на радость вороги наши, насытились, окаянные, новогороцкою кровушкой – и прочь пошли… А ты виси, виси, колоколец родной, виси до Страшнаго суда.
А на ворона он все продолжал сердиться за его людоедство.
– Эх ты, человекоядец подлой! Може, за твои окаянства все это сталось… Шутка сказать – сколько народу полегло у Коростыня да у Шелони, а туто еще копейное[76]
добивай ему, аспиду, за нашу-де проступку… А какова наша проступка? Старину держать хотим. Эх! Так вот и добивай ему, аспиду, копейное – на Рожество полтретьи тысячи, да на Крещенье три тысячи, да на велик день пять тысящей… Легко молвить! Да опять-таки и на усиленье пять… Эх! – высчитывал он по пальцам то, что Новгород должен был выплатить великому князю «окупа».– Вот ты и сочти, сыроядец подлой!.. Что клев-от чистишь? Али опять человечинку клевал? Чево ж ее не клевать! По всей земле новогороцкой аспиды человечины горы наметали, да еще и копейное добили. Эх!.. А с Козсмиром-де Новгород ни-ни! Не моги!.. Эх, Марфа, Марфа! Не задалось нам с тобой.