Потом она предалась чрезмерной деятельности милосердия. Шила одежды для бедных, посылала топливо родильницам; и раз Шарль, придя домой, застал на кухне трех оборванцев за миской супа. Она взяла обратно в семью свою девочку, которую муж на время болезни матери опять поместил к кормилице. Эмме вздумалось самой научить ее грамоте; сколько ни плакала Берта, Эмма уже не раздражалась: то было преднамеренное смирение, всеобщее прощение. Ее речь по всякому поводу была пересыпана идеальными выражениями. Она говорила своему ребенку:
— Прошли ли у тебя желудочные боли, мой ангел?
Старухе Бовари уже не на что было ворчать — разве, пожалуй, на эту манию невестки вязать кофточки для сирот, вместо того чтобы чинить собственное белье. Но измученная домашними ссорами, почтенная дама чувствовала себя теперь хорошо в этом спокойном доме и, прогостив всю Пасху, не спешила уезжать, чтобы таким образом избежать издевательств Бовари-отца, который нарочно в Страстную пятницу заказывал себе свиную колбасу с жирной начинкой.
Общество свекрови, укреплявшей ее прямотою своих суждений и своею солидарностью с ней, было не единственною компанией Эммы: почти ежедневно принимала она знакомых. То были госпожа Ланглуа, госпожа Карон, госпожа Дюбрель, госпожа Тюваш и неизменно, от двух до пяти часов, добрейшая госпожа Гомэ, ни разу не поверившая ни одной из сплетен, распускаемых про ее соседку. Дети Гомэ приходили также в гости, их сопровождал Жюстен. Он поднимался с ними наверх, в комнату Эммы, и стоял все время в дверях, не двигаясь, не произнося ни слова. Часто даже госпожа Бовари, не обращая на него внимания, садилась при нем за свой туалет. Прежде всего она вытаскивала из волос гребень и резким движением встряхивала головой; когда Жюстен увидел в первый раз эту массу волос, черными кольцами падавшую до самых колен, то перед бедным малым словно двери распахнулись в нечто необычайное и новое, испугавшее его своим великолепием.
Эмма, разумеется, не замечала ни его молчаливого усердия, ни его робости. Она и не подозревала, что любовь, исчезнувшая из ее жизни, трепетала вот тут, возле нее, под этой рубашкой из грубого холста, в этом сердце юноши, раскрывавшемся навстречу всем обнаружениям ее красоты. К тому же на все глядела она теперь с таким равнодушием, речь ее была так ровно ласкова, а взоры так надменны и так различны ее манеры держать себя, что трудно было отличить эгоизм от сострадания, развращенность от добродетели. Однажды вечером, например, она рассердилась на свою служанку, просившую разрешения уйти со двора и бормотавшую какие-то оправдания; потом вдруг сказала:
— Ты его, значит, любишь? — И, не дожидаясь ответа покрасневшей Фелисите, грустно прибавила: — Ну что же, беги, повеселись!
Ранней весной она приказала перекопать из конца в конец весь сад, не обращая внимания на возражения Бовари, который все же был счастлив, видя, что она проявляет хоть в чем-нибудь свою волю. Она проявляла ее, впрочем, все чаще, по мере того как поправлялась. Во-первых, она нашла способ выгнать тетку Роллэ, кормилицу, повадившуюся за время ее выздоровления частенько заходить на кухню с двумя грудными младенцами и маленьким пансионером, прожорливым, как людоед. Потом она отделалась от семьи Гомэ, повыкурила мало-помалу остальных посетительниц и даже в церковь стала ходить реже, чем заслужила полное одобрение аптекаря, сказавшего ей по этому поводу дружески:
— Вы слегка ударились было в ханжество!
Господин Бурнизьен заходил к ней по-прежнему ежедневно, после урока Закона Божия. Он предпочитал сидеть снаружи и дышать воздухом под «кущею» — так называл он беседку. В этот час возвращался и Шарль. Обоим было жарко, им приносили сидру, и они чокались за окончательное выздоровление госпожи Бовари.
Бинэ находился неподалеку, то есть несколько ниже, под стеной, поддерживавшей террасу, и ловил раков. Бовари приглашал его освежиться напитком; он был не прочь, а откупоривать бутылки — прямо мастер.
— Надобно, — говорил он, обводя ближайшие предметы и даже отдаленный кругозор самодовольным взглядом, — поставить бутылку вот так, крепко, на стол, перерезать веревочку и потихоньку, потихоньку выталкивать пробку — вот как в ресторанах, примерно, откупоривают сельтерскую воду.
Порой, однако, в самую минуту его объяснений сидр выбрызгивал им прямо в лицо; тогда священник, заливаясь густым смехом, повторял неизменно одну и ту же шутку:
— Высокое качество сего напитка бросается в глаза.
Старик был в самом деле большой добряк и нисколько не возмутился, когда аптекарь посоветовал Шарлю свезти жену для развлечения в Руан — послушать оперу с участием знаменитого тенора Лагарди. Гомэ, удивленный этою кротостью, пожелал узнать его мнение, и священник заявил, что считает музыку менее опасною для нравственности, нежели литературу.
Тогда аптекарь взял на себя защиту словесности. Театр, говорил он, борется с предрассудками и, под видимостью забавы, учит добродетели.