Годунову он про своё открытие ничего не сказал — просто из осторожности. Боярин не предал бы его, этого бояться было нечего, но как знать, воздержан ли он в питье или неистов, как прочие урусы. Ибо ничто так не опасно для сохранения тайны, как вино, — не зря Пророк запретил правоверным опьяняться; упившись до безумства, как подобает гяуру, Годунов вполне мог без всякого злого умысла выболтать про трубу в потолке кому попало. Поэтому Абдурахман пустил в ход выдуманную историю про некий шкаф в работной палате лекаря, заколоченный с лицевой стороны и имеющий тайную дверцу сзади: дескать, из того шкафа можно слышать, о чём лекарь беседует, хотя и не увидишь с кем. Боярин, простая душа, в несуществующий шкаф поверил и заклинал лишь сугубо опасаться, когда в нём сидишь, — чтобы не закашляться или расчихаться от пыли.
Абдурахман приладил на дверь надёжную защёлку от кота (теперь, когда устье трубы было откупорено, не хватало только, чтобы Бомелий сам услышал Васькины завывания!), а над отдушиной вбил несколько гвоздей, чтобы завесить её одеждой. Хотя, пожалуй, эта предосторожность была излишней — слуги урусы сразу же признали в нём колдуна почище самого Бомелия, так что можно было не опасаться, что кто-либо отважится войти в его жилище и тем паче станет там осматриваться.
Теперь всякий раз, когда Бомелий принимал кого-то в лабораториуме, отосланный к себе Абдурахман (его в таких случаях всегда отсылали) устраивался у отдушины и слушал.
Правда, пока ничего достойного внимания услышать не довелось. Иногда приходили иноземцы, причём такие, чей язык он не мог даже распознать — то ли это был английский, то ли нидерландский, то ли какие-то германские наречия. С обычным верхненемецким Абдурахман справлялся без особых затруднений, а тут не знал, что и подумать. Порою навещали Бомелия и русские, но с ними разговоры были большей частью по разным торговым делам: лекарь, похоже, успешно богател не только благодаря щедрости своего августейшего пациента и не только поставляя заказчикам целебные зелья да гороскопы...
Настя до сей поры не задумывалась, удачна её судьба или не очень. Как-то не приходило в голову задать себе этот вопрос, просто жила как живётся, а жилось, в общем, безбедно. Кое-что, понятно, огорчало: жаль было, что матушки увидеть не довелось, с отцом всё-таки не то. Хотя на него грех жаловаться, она и сама понимала, что живёт своевольно и вольготно, но при матушке было бы как-то... теплее, что ли. Тятя, хотя и балует её непомерно, в повседневном общении суров, на ласку скуповат, а поговорить с ним по душам Насте и помыслиться не могло. Поговорить по душам можно было либо с Онуфревной, либо с кем-то из дворовых девиц, но мамка уже явно выживала из ума, девицы же — по большей части — в ум ещё не вошли, хотя и знали многое из того, о чём Насте приходилось только догадываться.
Конечно, так было прежде — покуда не появился в её жизни стрелецкий сотник. Теперь уж и поговорить стало с кем, и к кому приласкаться, да и вся жизнь сделалась в одночасье какой-то иной: расцветилась невиданно. Но и забот да страхов было теперь не в пример больше. Сколько она натерпелась, когда Андрея услали в Дикое поле, чего только себе не напридумывала, каких страхов не навоображала! А ведь он — ратник, не посадской ремесленник аль купец, значит, и впредь жить будет не по вольному своему хотению, а как сверху велят. Двенадцатый год уж так живёт, от самого Казанского похода, так неужто откажется от воинского обычая того лишь ради, чтобы жёнке угодить? Быть такого не может, а коли и могло бы — Настя уж и не знала, хотеть того или не хотеть. Спокойнее жилось бы, это верно, а с другой стороны... Мужу от Бога указано быть воином, а торговать или рукомеслом каким заниматься — это и баба сумеет. Хотя, конечно, не всяким; оружейники, бронники и вообще кузнецы были в понимании Насти людьми тоже наполовину воинскими — не зря им, случись где какая брань, приходится идти вместе с ратниками. А вот на купцов она поглядывала сверху вниз, это людишки и вовсе третьего разряда. Многие из них жили богато, иные уже и каменные палаты наловчились себе ставить не хуже боярских, да разве в богатстве дело...
Когда отец сказал, что Лобанов к ней сватается и вроде бы нет причин ему отказать (разве что, с подковыркой добавил тятя, есть у неё на примете кто иной), у Насти впервые промелькнула мысль о том, что живёт она как-то не так, как живут другие, — очень уж ладно всё у неё получается. О замужестве, как и большинство её сверстниц, она доселе думала отчасти с ожиданием и надеждами, а отчасти со страхом. И трудно сказать, чего было больше. Замуж в Москве выдавали не по любви, тут совсем другие находились у родителей соображения, а молодых не спрашивали, да они, как правило, и не видели друг друга до самого дня свадьбы. Так что замуж идти было почти то же, что жребий тянуть: повезёт, так вытянешь счастливый, ну а коли нет — ничего не поделаешь, знай терпи...