— Гаврила Михайлович! — едва ль не на всю церковь воскликнул Стенька. — Вот я же знал, что Родька тещу за приданое гонял, которого недодала! А я в Конюшенной слободе не часто бываю. И многие знали, кому вовсе до конюхов дела нет. Кто-то умный и догадался — если Устинью порешить, то это дело запросто на Родьку спихнуть можно.
— Разумно, — одобрил Деревнин. — Ты еще скажи, за что ее, старую дуру, убивать было.
— Вот посуди, Гаврила Михайлович. Ночью к той Устинье тайно кто-то в возке приезжал да и уехал. Что, ежели у нее что-то важное оставили? Потом Устинью весь день соседки не видали. Где ее нелегкая носила? Потом же нашли Устинью удавленной, а ее носильные вещи пропали. И в ту же ночь Родьку опоили. Что, ежели в тех вещах что-то спрятано?
— Зашито? — уточнил подьячий.
— А ты, опять же, посуди сам, куда баба может что-то важное упрятать? — У Стеньки в голове возникали удивительные мысли, которые раньше бы и на ум не взбрели, но, видать, бессонная и шальная ночь пробудила какие-то скрытые способности. — В короб на дно? В хлеву под притолоку? Устинья же была рукодельная, это все знали. Взяла да и зашила!
Сейчас он сам в это свято уверовал.
— А ежели его опоили там, где разбойнички гуляли, те, которых повязали, то не казна ли разбойничья ночью у той Устиньи спрятана?
Сказал это Деревнин — и сам изумился.
— Казна? — ошалело повторил Стенька. — Много ли денег в душегрею зашьешь?
— Деньги — что?! Есть такие перстеньки, что и по двадцать, и по тридцать, и по пятьдесят рублей! Я видывал такой перстень — верх четвероуголен, и о четырех алмазцах. И цена ему была шестьдесят рублей!
— Шестьдесят рублей?.. — Тут уж в изумление впал Стенька. — Это ж и за год не заработать!
— За год ты, положим, больше имеешь. Нешто я не знаю, как земские ярыжки на торгу кормятся? — возразил подьячий. — А то, что средства на черный день лучше в золото и дорогие камни вкладывать, даже дураку Матюшке понятно.
Матюшка был из тех юродивых, что вечно околачивались у Кремлевских ворот, и умел складно желать добра, за что его подьячие Земского приказа и прикормили.
— Стало быть, пропала та душегрея потому, что в нее тысячи зашиты? — И тут у Стеньки в голове стали возникать яркие и соблазнительные картины: как он сам, в одиночку, находит ту душегрею, как вспарывает ее, как добывает из-за подкладки полные горсти сверкающих лалов, яхонтов и изумрудов!
— Могло и другое быть. Они, разбойнички, мастера клады закапывать. Знаешь, как скоморохи приговаривают: зарыл под кокорой, сам не знаю, под которой? Так они записи делают. Может, у Устиньи в душегрее не алмазы, а запись зашита?
Стенька на это ничего не сказал. Только понурился. Ну, выковыряет он ту запись из-за подкладки — кто ж ее читать станет?..
— Видывал я такую кладовую роспись, — безжалостно продолжал Деревнин. — Верхний край оборван, а далее простому человеку ни хрена не понять. Лежат-де в двух верстах на речке три кучи костей, а напротив выкопана-де лестница о семи ступенях, и от лестницы-де на берегу сосна, и куда в полдень тень от сосны падет — оттуда-де на восток идти сорок шагов… А что за речка — неведомо!
— У попа был двор, на дворе был кол, на колу — мочало, начинай опять сначала… — проворчал Стенька.
Записи ему не хотелось, а хотелось алмазов с яхонтами.
— Складно у нас с тобой получилось про душегрею с записью, — со вздохом сказал Деревнин. — Да только придется нам, Степа, от этого дела отказываться. Коли речь идет о лесных налетчиках, а орудуют они, согласись, уже за московскими воротами, то это забота не Земского, а Разбойного приказа.
— Гаврила Михайлович! — воскликнул Стенька. — Так кто, кроме нас, про это ведает?! Никто! Да и мы этого не ведаем!
— Как это так? — удивился подьячий.
— А так! Пока мы об этом никого не известили, то и не ведаем. А как известим хотя бы нашего дьяка, то с того дня, выходит, и ведаем!
— Ловок! — одобрил Деревнин. — Быть тебе подьячим! Ну и как же нам теперь быть?
— Взошло мне тут кое-что на ум… — туманно выразился Стенька. — Отпусти, Гаврила Михайлович, денек походить! Христом Богом прошу! Не с пустыми руками вернусь!
— Ин быть по-твоему, ступай! — решил подьячий.
Настасья, в отличие от Данилки, Москву знала. Править она тоже умела, да и кобылка бежала резво — видать, наскучив глупым стоянием в переулке, спешила домой.
Наконец раздалось «Тпр-р-ру!». Настасья обернулась.
— Приехали, вылезай. Отсюда пешком пойдем. Эй, куманек!
Куманек, понятное дело, задремал под войлоком. Настасья сошла с саней и хорошенько его тряхнула.
— Вставай, свет. Избудем нашу заботушку — отведу тебя к девкам и спи там хоть до весны.
Данилка вылез.
Они были в укромном местечке за церковью.
— Теперь тихо, — велела Настасья. — Иди за мной и ничего не бойся. Нож при тебе?
— При мне.
— Вытер хоть о войлок?
— Да.
Похлопав в благодарность кобылку по шее, Настасья взяла ее под уздцы и уверенно пошла вперед. Данилка, не пряча ножа, за ней.
— Настасьица… — шепотом позвал он. — Я вроде бы здесь уж был.