Для воссоздания «объективной картоны прошлого» историкам требовались надежные, солидные источники. Память — субъективная, меняющаяся — обратила на себя их внимание только в момент распада глобальной истории, ввергшего историографию в состояние необратимого кризиса. Неспособность историков создавать «глобальные модели» объяснения исторического процесса «взорвала» глобальную историю. В конце 1970-х из большого взрыва глобальной истории родился целый спектр новых направлений, в числе которых проблематика исторической памяти заняла свое место. Наряду с устной историей и историей «настоящего времени», она отвечала, как казалось тогда, потребности осмыслить трагический опыт европейской истории первой половины XX века. Память стала предметом самых разных историй: немецкой истории повседневности, устной истории, истории современности, заняв место традиционного предмета исторической дисциплины — прошлого. Эти попытки исследования памяти, будучи не в силах ни предложить новую идею глобальной истории, ни отказаться в полной мере от задач распавшейся глобальной истории, не дали ошеломляющих теоретических результатов, и постепенно интерес к ним стал ослабевать. Но неудачи историографических направлений никак не связаны — и не должны заслонять от нас — все возрастающее значение памяти о прошлом, которое требует самого пристального внимания и серьезного осмысления.
Самая интересная концепция исторической памяти представлена в «Местах памяти» Пьера Нора[148]
. Теория памяти Нора стала важной вехой в историографии не только потому, что предложила альтернативную «национальному роману» модель истории, избрав пространство в качестве организующего принципа писания истории. «Места памяти» значительно усложнили представление о взаимоотношениях истории и памяти. Нора создал новый подход к коллективной памяти, предложив рассмотреть ее как символическое переживание прошлого в настоящем, благодаря которому прошлое приобретает свое значение и придает смысл идентичности современных французов. В «Местах памяти» — символических единствах, чье послание подвижно и текуче, впервые проступила значимость «символического» как источника формирования исторической памяти.Следует задуматься о том, как чувства и переживания свидетелей прошлого, являющиеся важнейшим источником индивидуальной, личной памяти, ложатся в основу памяти масс и определяют наши представления об обществе, истории, морали, а также наши поступки.
Ведь то, с каким выражением нам рассказываются подробности семейной истории — дрожит голос, сами собой текут слезы по бабушкиному лицу, или невысказанное заставляет стиснуть руки, и голос прерывается, и тогда исчезают «повествование», «интерпретации» и даже образы: остается только память о невыразимом страдании, — и есть передача индивидуальной исторической памяти.
Эти эмоции и есть то главное, что мы запоминаем, то, что окрашивает нашу память, то, что непосредственно и живо приходит к нам из прошлого, то, что способно по-настоящему пробудить в нас переживание и понимание истории, позволить приобщиться к ней. Их может донести не только личное общение, но и художественное произведение, которое тоже в состоянии помочь нам ощутить чужое волнение, передать чужие чувства. Эти чувства столь же важны для нашего восприятия истории, как краска для рисунка. Все остальное — «интерпретации», «повествование», «факты» — лишь бледная тень этих навсегда врезающихся в память посланий. Эмоции подсказывают нам «интерпретации», помогают отбирать «факты» и строить гипотезы. От них зависит наше видение истории потому, что с ними передаются ценности.
Унижение, немотивированная, «бессмысленная» агрессия, отсутствие чувства собственного достоинства, цинизм, жестокость, бесчестность откладываются в памяти, передаются в словах, жестах, взглядах и формируют наш образ истории и самих себя. Вглядитесь в окружающую действительность — это мимо нас проходит зона прошлого.
Сегодня понятие индивидуальной памяти используется крайне редко историками, социологами, антропологами. Мы так привыкли рассуждать о «коллективном сознании» или «коллективной памяти», что эти последние представляются нам не менее реальными сущностями, чем кошки или столы. Насколько применимо, однако, понятие коллективной или социальной памяти для изучения памяти о войне или о терроре, для осмысления периодов радикальной перестройки общества?