– К войне мне было уже одиннадцать лет. Ну, как мы восприняли войну. Когда началась война, то начались бомбардировки, буквально с первых же дней войны. И был этот граммофон чёрный, радио, по которому передавали: «Граждане, воздушная тревога!» – и начинался гудок такой хороший, сильный. «Граждане», – так повторялось несколько раз, потом песня, вот, врезалась на всю жизнь: «Идёт война огромная, священная война», – это было уже позднее, по-моему. Бомбоубежище открыто было в большом доме и в первый, один единственный раз, мы в это бомбоубежище спустились со своей подушкой, со своим одеялом. Народу было очень много. Значит, довольно глубокий был подвал там… я не помню, были ли там кровати… наверное, какие-то кровати стояли или лавки, вот почему-то не запомнилось мне. Ну, когда тревога закончилась, мы вернулись домой, и, значит, мы принесли оттуда клопов в большом количестве. Мама сказала: «Знаешь, давай не ходить ни в какое бомбоубежище, умирать так вместе, вот здесь у нас дом». Ну, вот так мы и перестали ходить…
Он стоял и смотрел. Стоял и смотрел, как она крутится. Чёрная пластинка, круг за кругом. Круг за кругом.
– Собственно, никто не рассчитывал, что немцы так быстренько дотопают до Москвы. Раз, два и готово, они уже рядом где-то. Перед этим, незадолго до… наступления декабрьского, первый раз, когда мы, как следует, их отогнали, ну, не то, чтобы, как следует, но, во всяком случае, не пустили! Им не удалось пройти, а они уже в бинокль видели Москву. Они были в Химках теперешних. Там, буквально что-то пятнадцать-двадцать километров… Вот, тогда упала бомба, большая, говорят пятитонка, рядом с нами, где-то недалеко от театра. Бомба упала, но она не разорвалась. Если бы она разорвалась, нас бы снесло всех. То ли это были немцы, которые сочувствовали нам и немножко помогали таким образом, потому что всякие разговоры шли. Ну, выбило стекла и выбило двери в комнаты. Была очень холодная зима, было тридцать градусов мороза. В общем, завесили окно ватным одеялом, забили гвоздями, но, в общем, как-то выжили. Ну, вот, известия о том, что мы первый раз дали такой отпор немцам, тоже мы в этом доме узнали, когда уже будучи… и я услышала рано очень, в 6 часов утра передали, и когда я это услышала, я решила, что мы уже победили. Так закричала от радости, что: «Мы отбились! Мы погнали!» – в общем, ну, уже всё ура! Да здравствует! Ну, оказалось, что до победы еще очень далеко…
– Хватит. Хватит.
Он шептал и не слышал сам себя. Его трясло.
– Потом мы с мамой начали ходить в театры. Есть нечего, света нет, а в театрах светло и, более менее какие-то люди, какой-то спектакль. Театр работал тогда, Малый и театр… как его, господи… Станиславского. И, конечно, оперный театр. Ну, вот, в оперном театре, я помню, я первый раз услышала «Евгения Онегина», а в Малом театре мы посмотрели, собственно, почти весь репертуар. А с театра Станиславского нам пришлось со спектакля, сейчас уже даже не помню с какого, уйти, потому что объявили тревогу, и спектакль прекратился, и тогда мы пошли в метро отсиживаться от бомбардировки.
– Хватит!
Он схватил пластинку, стянул с проигрывателя и шарахнул об пол. Прыгал по чёрным, блестящим обломкам. Он скрипел зубами и выл. Не чувствовал, что плачет.
– Я ходила в Дом пионеров, в переулок Стопа́ни. Там разные были кружки, я занималась декламацией… Ну, там можно было и танцевать, и петь, и в хор я ходила какое-то время. Я помню, что туда завезли ёлки, уже во время войны, и сказали: «Ребята, берите, если кому-то надо», – а там украшали ёлку, ставили во дворе большую, а какие-то поменьше, вот сказали: «Берите», – но я так никогда ничего не хватала, поэтому, когда я сообразила, что можно домой взять ёлку, остались только очень большие, и я помню, как я её волокла волоком оттуда, но не так это было далеко. Рядом почти. Волоком притащила в дом, потом просила топор у соседей отбить, отрубить кусок от неё. Ну, в общем, ничего, жизнь всегда жизнь. А какие у нас были красивые узоры на окнах, морозные… Вспоминаешь – все хорошее. Ничего не вспоминается, что было плохо. Не было плохо, все было нормально. Понимаете?
И шорох пустой пластинки. Доиграла…
Он пнул граммофон со всей злости. Больно ударил палец. Аппарат отъехал в сторону, и из-под него показались старые, пожелтевшие листы. Артём упал на колени, стал вытягивать их, быстро просматривать, отбрасывать, брал другой, следующий.
«Сухов Анатолий Михайлович, 1919 г. р., Китай, пос. при ст. Хайлар, КВЖД; русский; образование среднее; б/п; лаборант-химик. Проживал: Московская обл., г. Ефремов, ул. Ломоносова, д. 36. Арестован 1 сентября 1937 г. Приговорен Комиссией НКВД СССР и прокурора СССР 28 ноября 1937 г., обвинен в связях с японо-китайской полицией, которой дал справку о местонахождении своего брата в СССР, работающего на военном заводе № 3, связях с «харбинцами». Расстрелян 4 декабря 1937 г. Место захоронения – Московская обл., Бутово. Реабилитирован 11 июня 1957 г.».