Однако не стоит преувеличивать варварство графа Толстого и его грубость. Это на наш нынешний взгляд многие его поступки кажутся зверскими, а на взгляд его современников они такими казались не всегда. Способа измерить количество насилия в каждую эпоху не существует, и мы не знаем, какой век из всех веков был более всего бесчеловечным; но прекрасная эпоха русского барства уж точно заняла бы в подобном рейтинге не последнее место. Изъясняться эти люди могли как угодно изящно, например, так: «Скоро после того я сплавил свой челнок на быстрый поток жизни… И чем далее заходил я в область жизни, тем более запутывался в волшебных сетях отношений общественных». А поступать могли так, как княгиня Козловская, громадная баба, которую один её современник, не рискуя назвать женщиной, назвал «оно». Это оно «велит раздевать мужчин и сечь при себе розгами, считая хладнокровно удары и понукая исполнителя наказания бить больнее… заставляет служанок привязывать к столбу какого-нибудь из своих слуг-мужчин, совершенно обнаженного, и натравливает собак грызть несчастного». По сравнению с таким садизмом все, что вытворял Федор Толстой, кажется милой шуткой. И любой, кого он оскорбил, всегда мог защищаться с пистолетом в руке.
Умышленная дерзость и дикость были в моде среди молодых людей, которые соревновались в том, кто кого перепрыгнет. Быть человеком, который в своей шутке не остановится не перед чем, было модно. Эти, говоря нынешним языком, хулиганы ходили в театр не для того, чтобы посмотреть пьесу, а для того, чтобы продемонстрировать себя во всей красе. Их словечки и шутки тут же становились известны всему свету. Грибоедов с Алябьевым будущий драматург с будущим композитором, автор бессмертного «Горе от ума» и автор бессмертного «Соловья» однажды умышленно-громко шикали в театре, сбивая со слога актеров. В антракте к ним подошел полицмейстер в сопровождении полицейского и строго спросил фамилии. Они ответили. «Рачинский, запиши!», — велел полицмейстер. Тогда Грибоедов в свою очередь поинтересовался фамилией полицмейстера и небрежно бросил Алябьеву: «Алябьев, запиши!». Но иным было мало слов, они распускали руки. Михаил Шумский, внебрачный сын Аракчева, явился в театр с половиной арбуза и ел, рукой вычерпывая арбузную мякоть. Уже само по себе такое смачное поедание арбуза в третьем ряду партера было оскорблением для окружающих. Когда же арбузная полусфера опустела, Шумский надел её на голову впереди сидевшего купца со словами: «Старичок! Вот тебе паричок!». Американец все-таки до таких сцен грубости и хамства не опускался.
Безнравственность Толстого многим казалась свойством, не нуждавшимся в доказательствах: в глазах людей, которые обсуждали его приключения на море и на суше, он был аморален a priori. На самом деле говорить тут следовало бы не о зловредной безнравственности графа, а об его отношении к жизни. Некоторые его конфликты были неизбежны не потому, что он их умышленно искал, а потому, что он, как астероид, не умел отклонять своего жизненного пути от пути других людей. Граф Федор Толстой, всходя по трапу на корабль экспедиции, возглавляемой Крузенштерном, был обречен на конфликт и с Крузенштерном, и с Лисянским. Все трое — выпускники Морского кадетского корпуса, но на этом их сходство заканчивается. Все остальное различие.
Крузенштерн и Лисянский были образцовыми морскими офицерами. Смысл жизни для Крузенштерна состоял в том, чтобы плавать на кораблях и делать это как можно лучше. Достаточно прочитать два тома его дневников, чтобы понять, с каким чувством долга и с какой серьезностью этот человек относился к своим занятиям. В конце концов он добился высшей чести для мореплавателя — его именем назвали пролив. Лисянский Крузенштерну не уступал. Он в числе шестнадцати лучших российских морских офицеров был послан учиться на английский флот, плавал по морям и океанам на британских фрегатах, участвовал в битвах, изучал постановку дела на кораблях Его Величества, и все с одной мыслью: получить в конце концов командование над кораблем и пуститься в самостоятельное плавание. И для Крузенштерна, и для Лисянского жизнь была средством для достижения высокой цели. Оба жили
Жизнь для Толстого-Американца была не предназначением, а раздольем, не способом достижения цели, а формой времяпровождения и удовольствия. Цель требует дисциплины, в раздолье же хочешь пой, хочешь пляши все равно. В тесном пространстве плывущего по морю корабля столкнулись эти две жизненные концепции. Прирожденные моряки Крузенштерн и Лисянский, воспитанные в духе твердой морской дисциплины, должны были смотреть на нерадивого выпускника Морского корпуса Федора Толстого с презрением, как на постыдный отброс правильного производства. Федор Толстой должен был смотреть на прирожденных моряков как на ограниченных, убогих служак, порабощенных своим предназначением, закабаленных своей жизненной целью.