Для человека, привыкшего к распорядку дня или хотя бы имевшего некоторые дела, которые он привык исполнять по часам, весь образ жизни Павла Войновича Нащокина представлялся кошмаром. Посели сюда немца — он сойдет с ума, посели француза — сбежит на второй день. Немцы и французы в то время уже жили в деловой, рациональной эпохе, предполагавшей в жизни ежедневные дела, назначение, смысл и связь. Но русский барин Нащокин обходился без смысла и без связи, а что касается назначения — то он не уподоблял себя поезду, который обязан ходить меж пунктами по расписанию. Он вставал днем, но когда именно он встанет, никто не знал. Сегодня это случалось в двенадцать, а завтра в три. Трапезы в доме перепутывались: хозяин выходил к завтраку тогда, когда утренние гости уже сидели за обедом, между тем как дневные, стоя по углам, выпивали водочку на бруснике, живительным напитком пробуждая желудок перед близким ужином. Да и не было в доме Нащокина завтрака, обеда и ужина: все трапезы сливались в один сплошной банкет с переменным составом участников. Тут были люди, упорно приходившие сюда пятый день подряд, в желании получить с Нащокина данные в долг деньги, а вместо этого получавшие пышные обеды с куропатками в винном соусе и фруктами в желе; были другие, в заштопанных на локтях сюртуках и прохудившихся туфлях, у которых не было ни копейки и которые ходили сюда подкрепиться холодной ветчиной; были тут студенты Московского университета, юноши с высокими голосами, заходившие для того, чтобы поспорить с хозяином о теории эфира; были музыканты, приносившие хозяину ноты, чтобы он оценил их мастерство, и тут же громко певшие свои кантаты; были люди политические, которые с пеной на губах спорили об испанском короле и австрийском императоре и с недоумением глядели на хозяина, не понимая, кто это такой тут между ними ходит; были изобретатели, которые надеялись, что щедрый барин поможет им построить корабль, плавающий как рыба, виляя корпусом, или повозку из металла, способную со страшной скоростью притягиваться магнитом, установленным в ста верстах; были громадные драгуны с закрученными усами, громким басом рассказывавшие за столом, как они срубали головы французам — раз! раз! и раз!; были спившиеся актеры, рассказывавшие о том, как они в Смоленском театре играли Гамлета, принца датского, и монахи, волочившиеся за девками; были толстые и тонкие, нормальные и кривые, бородатые и лысые, в рыжеватых сюртучках разночинцев и черных фраках оперных певцов, в смазных сапогах и в туфлях с пряжками, с гитарами и бубнами, а также с пистолетами, двустволками, сачками для ловли бабочек, собаками, кошками и детьми. Пушкин называл всю эту публику «сволочью».
То, от чего любой другой вздрогнул бы и сошел с ума — для Нащокина было так приятно, так мило. В толпе своих гостей он ходил с улыбкой. Ему нравился этот гам, это столпотворение. Улыбка у него мягкая, спокойная, дружеская, располагающая, пусть даже он и плохо представлял, с кем именно сейчас говорит. Люди для него были обстановкой его жизни. Одни гуляют по паркам — он гулял меж людей. Он был гений мягкого слова, мастер улыбки, которая любого — даже тому, кому он должен тысячу рублей — подкупала раз и навсегда; в нем было добродушие человека, который всех примет, никому не соврет, всем все в конце концов отдаст и всех накормит и успокоит. Люди от него всегда чего-то хотели — он от них не хотел ничего, разве чтобы они иногда одалживали ему денег и приходили в гости. Одолженные деньги он тут же спускал, покупая французское шампанское, рябчиков или играя в карты.
Играть в карты он уезжал в восемь или девять часов вечера. Гости его отъезда часто не замечали. Все-таки в полночь или в час ночи они расходились, и дом затихал. Хозяин возвращался под утро. Усталости он никогда не чувствовал и разочарования от проигрыша не испытывал. В пять утра, глядя в уже светлые окна, он ложился в постель, четверть часа читал толстую книжку журнала или томик стихов и засыпал чистым сном простой души.
С таким образом жизни он знал в Москве всех, и все у него хоть раз да бывали. Особенно хорошо знал он ростовщиков, знал, где находятся их квартиры, кто на сколько и под какой процент дает; он мог для самого себя или для друзей в любой момент достать любую сумму денег. Ему не отказывали — верили на слово. Но поскольку он тратил без удержу, то знал и все московские лавки и магазины и их владельцев. Он покупал все, на что ляжет глаз и что в голову взбредет: то канареек в клетках, чтобы просыпаться под их пенье; то новые английские ружья, чтобы ехать на охоту с Американцем; то медвежьи шкуры, чтобы настелить их на полу в гостиной; то привезенные из Индии бивни слона, чтобы украсить ими кабинет. Кто приходил к нему — он всем показывал свои сокровища. Но главным его сокровищем был домик.