Мысль Сарры Толстой бродила по полям и лугам иных миров. Она, странным образом почти не зная русского и не любя французского, с четырнадцати лет пишет только на немецком и английском. «Если вы будете блуждать по отдаленным климатам…», — начинает она фразу и не заканчивает. Кто эти «вы»? Какие климаты привиделись ей, малютке в платьице с оборками, в маленьких белых туфельках, никогда не выезжавшей дальше подмосковной усадьбы Глебово? Пески Аравии, леса Шотландии, дороги Франции? Там, в тихом Глебово, стоя у окна, десятилетняя смуглая девочка задает вопрос: «Что ты взираешь на меня, печальная луна?» Луна в ответ молчит. Или граф не слышит её ответа, не слышит звуков иных миров, которые доступны Сарре?
Учитель эстетики Гамбс, учитель музыки Гардфорд — она окружена серьезными людьми, которые не только дают ей уроки, но в паузах между уроками переписываются с ней, как с равной. Девочка в белом платьице обсуждает в письмах Гамбсу соотношение прекрасного и ужасного, а в письмах Гарфорду музыку Моцарта и Бетховена. Моцартом она восхищается, но Бетховен ей ближе — она чувствует в его музыке близкую ей боль расколотого сердца. Есть у неё и ещё один учитель, друг и врач, имя которого семья хранит в тайне — немец из Кельна, мастер ясновидения, освоивший все три его ступени. С тех пор, как Сарра проявила способности к магнетизму и ясновидению, он приезжает к ней, чтобы помочь ей овладеть своим даром. И он единственный, кто может усыпить её, впадающую в приступы безумия и гнева, когда она с диким хохотом, перегнувшись в пояснице и касаясь волосами пола, хохочет и крутится волчком…
В мае 1836 года, приехав в Москву и остановившись у Нащокина, Пушкин был в гостях у Американца. Рассказывая жене о московских новостях — «Домик Нащокина доведен до совершенства — недостает только живых человечков», Брюллов хандрит, Варвара Окулова сошла с ума от любви и убежала к Троице — пишет он и о Федоре Толстом. «Видел я свата нашего Толстого; дочь у него также почти сумасшедшая, живет в мечтательном мире, окруженная видениями, переводит с греческого Анакреона и лечится омеопатически».
В трех строчках Пушкина о дочери Американца сквозит едва заметная ирония. Он говорит о Сарре Толстой в потоке легкой речи, в занятной и забавной болтовне. Отдельного подробного рассказа он её не удостаивает — она для него московская достопримечательность, любопытная штучка в ряду других любопытных штук. Трагедией эти три пушкинские строчки не звучат: так, светские сплетни… Пушкин не почувствовал трагедии? Или не захотел трагедией огорчать жену?
В мае 1836, когда Пушкин заезжал к Толстому, тот уже давно возил к Сарре всех врачей, каких только мог найти, включая знаменитого оператора Овера — помочь не мог никто. Врачи не понимали, что делается в этой хрупкой голове и в маленькой груди и почему боли так часто переходят влево, к сердцу. Её собственное сердце стало для неё собеседником, она сидела в кресле и тонким голоском вела с ним длинные беседы. Боль с ранних лет стала настолько близка и привычна ей, что уже переходила в какое-то запредельное, невыносимое наслаждение. И вот маленькая рука выводит на листочке бумаги: «Так разорвись же от сего сладостного страдания…» Кому она это говорит? Своему сердцу.
Она все время — с ранних лет — говорила о смерти и могиле. Её влекло в могилу, она была уверена, что там обретет покой и что там её отчизна. Граф Федор Толстой, словно не слыша её странных темных слов, изо всех сил пытался сделать для Сарры приятным