Она боялась насекомых, всех этих жуков, комаров, гусениц — до побледневших щек, до сердечных спазм, — но никогда не убивала их. В ней было странное для ребенка благоговение перед жизнью, она словно чувствовала, что в мире итак слишком много смерти, чтобы ещё и убивать. Гусениц, переползавших дорожку, она аккуратно переступала своими маленькими туфельками, мух выпускала, открывая им окно. Американец, убивавший не гусениц, а людей, смотрел на дочь, когда она, сложив губы трубочкой, сдувала в траву с блюдца заплутавшего муравья, со странным чувством, как на существо высшего порядка. Он чувствовал в ней бестелесную святость, которой в нем, наделенным таким большим, таким грузным телом, никогда не было. Она была не способна ни на ложь, ни на зло. Даже комаров она только отгоняла, размахивая ладошкой. Страшный паук, медленно перебиравший длинными тонкими ногами, внушал ей ужас. Но она, при всей своей нервности и впечатлительности, была девочка с сильной волей. Воспитывая саму себя, она однажды взяла паука в руки — нервы её не выдержали испытания, и она упала в обморок.
Мать, цыганка Дуня Тугаева, не понимала Сарру, почти не говорившую по-русски, вечно беседовавшую с мечтательной улыбкой с какими-то выдуманными ей Варбеком, Евгением, Оттоном и Эллинорой. Для Дуняши Сарра была слишком сложна. В пятнадцать лет она ходила по дому в платье, испачканном чернилами, с пером в руке, с распущенными волосами, и рассуждала о Караваджо и Рафаэле. В дом приезжали гости — она выходила к ним с раскрытой грудью. Дуняша упрекала её в неряшливости и безнравственности, Сарра смеялась. Но Дуняша мало была с ней — беспрерывные роды и смерти младенцев её истощили. Она по несколько месяцев не вставала с постели.
После смерти четырех девочек и рождения Сарры Дуняша родила четырех мальчиков, но и эти дети умерли один за другим. Смерть детей стала для графа рутиной. Он знает: его дети обречены на быструю смерть с самого рождения. В очередной раз граф стоит у семейной могилы на Ваганьковском кладбище, слушает священника с рыжеватой раздвоенной бородой и думает о том, что следует
Но девочка Сарра, родившаяся в 1820 году, живет и не умирает. Это удивительно. Что тут такое, в жизни этой девочки, почему она живет, а не умирает? Как смерть детей заставляла Федора Толстого думать о Боге, так и жизнь Сарры, уцелевшей под рубящей косой, тоже заставляет его думать о Боге. Может быть, Он зажмурился на мгновенье и упустил девочку из виду? Или в этом прерыве смертей есть какая-то мысль, которую он обязан понять? И каждый раз, когда Сарра заболевает, он становится на колени перед иконой Богоматери и молится ей медленными, четкими, крупными словами.
Сарра любила отца и старалась быть к нему бережной: не отвергала его забот, терпела его хлопоты. Но недолго — в болезни ей нужно одиночество и темная комната. Темноволосая, болезненно-толстая, она сидела там одна, часами, с пером в руке, с разбросанными по полу листками. Он входил, рискуя вызвать её гнев, садился рядом, хотел поговорить — но разговор не получался, он чувствовал, что она в дальнем мире, в который ему не попасть: он слишком взрослый, слишком грузный, слишком мужчина, слишком большой, слишком обычный, слишком
Она вскрикивала громко, на весь дом. Он снова приходил узнать, в чем дело — Сарра, сидя с ногами в кресле, обхватив колени, смотрела на него исподлобья, странным взглядом, и говорила, что ни в чем. Это не она кричит, а что-то в ней кричит. Крики становились все чаще, она зажимала ладонью рот, но не могла унять рвущегося наружу дьявола, вопила длинно, тонко и протяжно. С утра он слышал её вопль и, тяжело шагая, грузный и большой, в халате, в шлепанцах на босу ногу, шел по дому к ней, чтобы положить ладонь на лоб и посмотреть в карие, почти черные глаза и на слабую, жалкую улыбку. И подобрать с пола очередной листок и прочесть на нем: «
Однажды, когда он зашел к ней, она вскрикнула, глаза её остановились, лицо окаменело. Она, сидя в кресле, откинув голову назад, спала наяву. Это начинался очередной приступ ясновидения. Потом заговорила тусклым голосом. Он вслушивался в её голос, пытался понять хоть что-то в этом ровном потоке немецких слов — и понял вдруг, что она говорит о себе и своей болезни. Он взял бумагу и записал своим изящным, мелким почерком: «В одиннадцатый день от сего магнетического сна, к полуночи, у меня будет обморок, а вслед за тем я излечусь от криков». Так и вышло.