– А точно! – обрадованно вспомнил Гриня. – Мы тогда корье вывозили, забухали, там и потерял. Ну, спасибо. Топор-то знатный, жалко.
Гриня торчал навеселе. Большие, вылупленные глаза маслились. Извилистые прожилки на лице набухли и покраснели. Перенял топор, пощелкал толстым ногтем по лезвию. Оно едва слышно звенькнуло. Руки Грини, руки прирожденного плотника, ласкали топорище и обух, они словно прирастали к инструменту, только вот беда – руки-то тряслись. Подтачивало их изнутри, размывало силу и хватку. Но сам Гриня этого не замечал, лоснился от выпивки, радовался, что нашелся топор, и громко орал:
– Надо же! А! Нашелся! Надо же!
Теперь Степан точно знал, кто спалил избушку. И все-таки не удержался, спросил:
– Избушку ты спалил?
– Ага! – все так же радостно заорал Гриня. – Комарья же навалом, дышать не дают. А ветер с реки. Дымина как повалил – ни одного комара нету.
Среди пацанов, которые с нетерпением ждали возле избушки хромого Филипыча, всегда был Гриня, таращил вылупленные глазенки, замирал от восторга в лодке, глядел на загорающиеся бакена и назавтра с нетерпением ждал вечера, когда можно снова бежать к бакенщику. Неужели он ничего не помнит? Неужели для него все бесследно пропало? Спрашивать об этом Степан не стал, спросил о другом:
– Ласточку там не видел?
– А? – встрепенулся Гриня. – Какую ласточку? – И захохотал: – Я до лодки тогда не добрался, мужики загружали, а ты ласточку! Добро тогда поддали.
– Дядя Степа, она все летала, летала… Прямо через дым проскочит и опять летает, летает…
Степан и не заметил, как подошла к ним дочка Грини. Ей было лет двенадцать. Тонкие косички торчали в разные стороны, по переносице, по щекам густо разбегались яркие веснушки, но глаза у девочки были серьезными, печальная взрослая усталость проскальзывала в них. Подняв голову, она смотрела на Степана, готовая степенно и обстоятельно рассказать обо всем, что касалось ласточки. Но не успела. Гриня, не замечая дочки, как будто ее здесь и не было, снова заорал:
– Мы с Юркой седни мирились, с Чащиным. Вчера участковый приезжал, дело на него хочет завести, что с ножом на меня, ну, Юрка ко мне с мировой… Две краснухи шарахнули. А мне чо, жалко? Никаких претензий не имею. Он к тебе еще собирался. Разговеешься седни. Не ждал, а вот попало!
– Папа, пойдем домой, мама просила.
– Да пошли вы вместе с мамой… – отмахнулся Гриня и выматерился.
Девочка не уходила. Опустив голову с торчащими косичками, она боязливо взяла отца за рукав.
– Ну пойдем, пойдем…
Степан, не дожидаясь, что еще скажет или выкинет Гриня – от него всего можно было ожидать! – заторопился домой. Не было сил смотреть на девочку со взрослыми, усталыми глазами, на ее боязливую руку, которой она несмело тянула отца домой.
Вечером притащилась Чащиха. Заревела с порога, запричитала, стала упрашивать, чтобы Степан не держал зла на Юрку и не рассказывал бы участковому о драке.
– Посадят ведь, в третий раз посадят, совсем парень пропадет, он хоть какой-никакой, а сын мне. Разве у матери душа не болит? Еще как болит, на клочки рушится!
Чащиха поджимала под табуретку ноги в грязных резиновых сапогах, одергивала полы старой кофтенки со следами споротых карманов и беспрестанно моргала красными, слезящимися глазами. Ногти на пальцах были у нее в черных ободках, сами пальцы потрескались, и трещины тоже были черными – Чащиха держала большущий огород, соток на двадцать, и с огорода кормила себя и Юрку, который нигде не работал.
– Так-то он парень добрый, лишнего слова не скажет, а вот водочка губит… губит, окаянная. До шестого класса я с ним горя не знала. А потом выпрягся, и все, ни в какие оглобли не заведешь. Табачить взялся, выпивать, я шумлю, шумлю, а он опять за свое. Наладится на речку с мужиками, наловят рыбы, продадут, ну, ему, дураку, лестно, что с большими, как ровня. Им главней угодить, чем матери. И в магазин, когда по первой посадили, не сам додумался, научили… Был бы отец живой, дак приструнил бы, а его самого водочка выпила, раньше времени в могилу запихала…
Чащиха всхлипнула, вытерла пальцами слезящиеся глаза, и под глазами у нее остались темные полосы – наверняка прямо с огорода сюда прибежала, даже руки не успела сполоснуть.
– Он сам к тебе, Степа, собирался, да не пошел, намирились с Гриней, спит теперь, насилу до дому дотащила. Ты уж, Степа, ради меня… Пользы тебе не будет, а парня посадят, в третий раз посадят…
Степан отворачивался к окну и старался не глядеть в сторону Чащихи, чтобы не видеть ее рук и темных полос на лице. Хотел, чтобы она быстрей ушла, но перебивать было неудобно, и он слушал.
– А так парень хороший, ты уж, Степа, ради меня, хоть меня пожалей…
Она замолчала, и Степан торопливо пообещал, что зла на Юрку не держит и лишнего про него не скажет. С облегчением закрыл за Чащихой дверь.
3