Крик был глухим и задушенным. Но он перекрыл разбойное оранье магнитофона. И магнитофон осекся, пошуршал, щелкнул и замолчал.
Мать стояла на четвереньках, упиралась ладонями в жидкую, снежную кашу, истоптанную за день десятками ног, и кричала, не поднимая головы, вслед сыну:
– Чтоб ты сдох!
Спина ее под старой, засаленной фуфайкой вздрагивала.
А Юрка, не останавливаясь и не оглядываясь, забирался на крыльцо магазина. Продавщицы, увидев его, заперли двери. Юрка уцепился за скобу и начал ее рвать на себя. Двери скрипели.
Степан, подойдя в это время к магазину, кинулся поднимать Чащиху. А Юрка отпустил скобу, выматерился и сбежал с крыльца.
– Найду и выпью! Хочу и выпью! – тупо кричал он, заворачивая за высокий забор склада.
Руки у Чащихи подломились, и она бессильно, послушно легла ничком, словно ее подстрелили, на грязную мокрядь. Степан поднимал ее, а она даже не шевелилась. И тут заревела машина. Из ворот склада, разбрызгивая рыхлые ошметья, вылетел сельповский грузовик с красной полосой по зеленому борту, пронесся мимо, обдав холодной слякотью, и Степан успел разглядеть неживое Юркино лицо с немигающими, остановившимися глазами. А следом – скрип тормозов, рев мотора, глухой железный удар и долгий, испуганный гул проводов… На повороте возле клуба машину занесло, кинуло юзом на стайку ребятишек, идущих из школы, и Валю Важенину, крайнюю, сбило буфером. Маленькое, легонькое тельце далеко отлетело, ударилось о забор, сломав две штакетины, и обвисло на обломках – неживое. Упал с ноги черный валенок с черной калошей, и нога в шерстяном белом носочке тихо, едва заметно, покачивалась на весу.
А Юрка резко дал руля вправо, грузовик забросило в другую сторону и с разгону, с маху шарахнуло в железобетонный столб с пасынком. Когда Юрку вытащили из кабины, смятой в гармошку, он уже не дышал.
…Люди стояли возле ворот кладбища, не двигались и молчали. Оборвались крики и плач. Только гукал и взвизгивал ветер, рассыпая сухую крупу. Всего несколько метров отделяли один гроб от другого – белое пространство. Мария Важенина качнулась и спотыкающимися шагами, низко опустив голову в черной шали, из-под которой не видно было лица, пошла к гробу Юрки Чащина. Снег на нескольких разделяющих метрах лежал нетронутым, ноги Марии, проваливаясь, оставляли неглубокие, разбросанные следы – шла она, шарахаясь из стороны в сторону, словно земля качалась под ней и не давала упора. Степан кинулся следом, ожидая скандала и крика. Но Мария остановилась возле самого гроба и сникла, сгорбилась еще сильнее, зачем-то хотела поднять руку, но рука с полдороги безвольно упала и повисла вдоль тела. Чащиха, не шевелясь, нависла над гробом. В глаза они друг другу не посмотрели. Смотрели на Юрку. А тот лежал под резким, холодным ветром, и его белое неживое лицо было спокойным, добрым и юным. Ни пьяной изломанной ухмылки, ни злобного передергивания – ничего, кроме покоя. Казалось, что жизнь, уходя из него и уступая свое место смерти, старательно собрала и унесла всю скверну, какую он успел собрать за недолгие годы. Теперь, очищенный от нее, просветленный, с нетающими крупинками снега на закрытых глазах, Юрка был таким, каким ему и положено было быть от рождения.
Глядя из-за плеча Марии на его лицо, совершенно иное и незнакомое, Степан беспомощно и с внезапным страхом, подсекающим коленки, впервые примерился к Юркиной жизни, которую он теперь хорошо знал по рассказам: куролесить начал лет с четырнадцати, в шестнадцать попал в тюрьму, вернулся, пожил два года дома – снова тюрьма, и снова вернулся, и опять грозила тюрьма, двадцать четыре года, а в них ничего не вместилось, кроме тюрьмы, пьянки и драк – остальное, чем живет нормальный человек, Юрка оторвал и отбросил. Жизнь ему была дана, как и всякому другому, изначально чистая, а он ее, единственную, – под ноги, в грязь, и давил, давил – сам! – стоптанными каблуками разбитых туфель, захлебываясь от злости ко всем, кто был вокруг. И в конце концов не только сам захлебнулся, но еще и утопил ни в чем не виноватого ребенка.
Так зачем, для чего дана она была – жизнь? И надо ли было ее давать?
Мария качнулась и побрела обратно, оставляя на снегу по-прежнему раздерганные следы. Гроб с Валей подняли и понесли, а Юркин гроб оставался на месте, и все, кто проходил мимо, бросали в правую сторону взгляды, а мать, не глядя ни на кого, не поднимая глаз, стояла, согнувшись над мертвым сыном, словно хотела оборонить его от людского осуждения. Она стояла так до тех пор, пока не протянулась мимо вся людская лента и пока не понесли следом гроб сына – прямо в широкие ворота.
Степан на кладбище не пошел, не пересилил себя. Развернулся и побрел в деревню.