Лица мальчишек на фотокарточке оставались навсегда молодыми и задиристыми. А какими они были там, тогда, в последнюю минуту, когда переваливали ребята за неведомую черту, отсекающую живой мир от мертвой смерти? Что подумалось им? Что привиделось?
…Росла возле почты, вымахнув выше крыши, старая береза с плакучими ветками, спускающимися чуть не до самой земли. Был еще август, и Степан, выйдя с почты, вдруг увидел, что ветки березы просекло желтым листом – осень скоро. А он в заботах о доме даже не разглядел, как скользнуло мимо него лето. Еще одно лето и еще один год плотно приклеились к прожитому. Раньше никогда не обращал внимания: осень на дворе, зима ли – без разницы, а вот сейчас, впервые, тонко заныла жалость, что не успел разглядеть нынешнее лето, запомнить его, а оно быстро скользнуло мимо и оставило впереди лишь махонький кусочек, да и тот сверкнет – и не заметишь. И ничего уже не вернешь.
Ветерок шевельнул березу, и один лист отломился от ветки, плавно скользя, как под горку, поплыл к земле. Степан приподнялся с лавочки и успел его перехватить. Лист был сухим и невесомым.
Внезапное ощущение быстротечности и неповторимости времени, то самое ощущение, которого он раньше никогда не испытывал и тем более над которым никогда не задумывался, по-особому остро и зримо обозначилось в листе, украшенном по краям острыми зубчиками и усеянном мелкими, красными точками. Степан разглядывал его так, словно видел впервые в жизни. Тонкие прожилки змеились по нему от середины к краям, еще недавно упруго бился в них древесный сок, а теперь все умерло, высохло и не оживет.
Тихонько отпустил лист, и он послушно лег на притоптанную возле лавочки землю, шевельнулся и затих. Весной появятся на старой березе новые листья, зашумят, залопочут, но это будут уже иные листья, иная жизнь, а этот, первым слетевший с ветки, уже оттрепыхался. Скоро погонит его ветром, вымочит дождем и где-нибудь далеко отсюда прижмет первым снегом к земле, он врастет в нее, смешается с ней и исчезнет. Но должен ведь остаться хоть какой-то след, пусть самый малый и незаметный? Где он, в чем? Степан поднял голову к самой макушке березы, на которую лазил, обдирая коленки, еще мальчишкой. Не шелохнувшись, верхушка плыла в небе. Долго смотрел на нее, придавленный своим же собственным вопросом, ответа на который у него не было…
А эти ребята, смеющиеся с фотокарточки, суть всех вопросов и ответов постигли до самой глубины, до донышка, они их вызнали собственной жизнью. Но как же так случилось, что они, родившиеся позже, познали, а он до сих пор многого не понимает? Выходит, виноват перед ними? Он старше, он сильнее, он живучей, в конце концов, а ушли и оставили свои лица только на фотокарточке они.
Медленно отвел взгляд в сторону.
– Нет, ты смотри, – шепотом, жестко приказал Сергей. – Смотри.
Отшатнулся от стола, до хруста сжал пальцы и притиснулся к спинке стула. Стул пискнул. Степану становилось не по себе. Тишина, нарушаемая лишь чаканьем часов, снова замерший, будто одеревеневший Сергей, фотокарточка и не меняющиеся лица солдатиков на ней, любовно обихоженная горница, стопка румяных блинов на тарелке и стаканы с водкой, накрытые хлебом, – все это разом обдавало тревогой. Она не ускользала, не проходила, росла и крепла.
Сергей шевельнулся, вдавил немигающий взгляд прямо в глаза Степану.
– Посмотрел? А вот теперь слушай. Помнишь, спрашивал, что там делается? Я тебе расскажу. Только слушай. Вот эти ребята на посту были, обложили их, мы три часа прорывались… Связь по рации, и Петя, вот крайний, все докладывал – один убит, другой убит, третий убит… Я три раза ранен, командир, я три раза ранен, командир… и точка. Прорвались, ногу поставить некуда – кругом гильзы пустые. А ребята… ты слушай, слу-у-ушай, ребята… головы отрублены. Ты знаешь, какие позвонки белые?! А Петька у нас блины любил, рассказывал, как ему мать в деревне блины стряпала. Степа, мне их головы отрубленные по ночам снятся! Пацаны, мальчишки, жизни не видели! Грудью на пули, а за спиной – кто? Срань и пьянь?! Вся эта шелуха?!
Столешница дрогнула от удара тяжелого кулака, и с одного стакана упал ломоть черного хлеба. Сергей тяжко, загнанно дышал, лицо набухло дурной кровью, казанки стиснутых кулаков белели. Часы продолжали чакать холодно и равнодушно, угоняя секунды и минуты в прошлое, угоняя время, отпущенное на жизнь, в прошлое, и время это ни за какие коврижки не вернешь обратно.
– Нет, Степа, я все-таки свой автомат нашарю, нашарю, и тогда тошно станет. Я больше на этот развал смотреть не могу… Хва-а-атит… Поперлись других учить, а сами… Чего молчишь? Скажи!
Степан молчал. Ему нечего было говорить.
2
А через два дня Сергея увезли в больницу.