Историки называют кораблестроение и изготовление оружия в венецианском Арсенале первым примером индустриального производственного процесса, в котором рабочие узкой специализации являлись частью крайне эффективной производственной цепочки. Чтобы назвать это производство конвейерным, не хватало только конвейера. Это была мощная военная фабрика, извергающая из своих гулких залов оснащенные тяжелыми орудиями галеры и галеоны, с помощью которых республика отражала атаки османцев в Эгейском море, одержала победу при Лепанто и веками господствовала на Средиземноморье. Истоки славы, богатства и всемогущества Светлейшей республики находились здесь, на этих безостановочно работавших верфях.
Как удержаться от того, чтобы не узреть в этом симптом упадка: в залах, где когда-то строили лучшие в мире суда, теперь обретались хлипкие поделки европейского авангарда. В памяти всплыло греческое прилагательное eútektos, которое Гомер использовал, чтобы подчеркнуть качество кораблей, зданий и предметов обихода. Оно означает «хорошо сделанный» и указывает на мастерство ремесленника и вытекающую из него долговечность вещи. В сердце Венеции, где уже давно ничего не производят, на месте, где в прошлом строили хорошо сделанные корабли, выставляются предметы, к которым можно применить какие угодно эпитеты, только не eútektos. Помимо скудости идей биеннале демонстрировала плачевное презрение к мастерству. Здесь были майки, за ниточки приколотые кнопками к бедным странам на карте мира, дабы привлечь внимание к условиям труда рабочих, шьющих нашу одежду. Здесь был вигвам из макраме, в котором знатокам искусства предлагалось помедитировать и поразмыслить над своими грехами. Здесь была большая абстрактная картина, при ближайшем рассмотрении состоящая из сотен старых аудиокассет, приклеенных на лист картона. Здесь были кеды на веревочках с растениями внутри. Здесь была скульптура из склеенных друг с другом китайских ваз, которые развалились бы от легкого чиха. Большая часть представленного на биеннале «искусства» напоминает бездарную стихоплетшу, которая собирает на улице причудливые ветки («А ведь никто их не замечает, все проходят мимо») и потом вышивает их на своем платье в цветочек, прихлебывая из чашки чай с шиповником («Я от него всегда немного возбуждаюсь. Да, такая я чудачка»): это форма мастурбации. Самореферентное барахло, которое, как унитаз Дюшана, может зваться искусством только в стенах музея. Это скучный и, главное, плохо сделанный хлам.
— Видишь тот холст? — спросила Клио.
— Что это? Гамбургер с зародышем внутри?
— Неважно, что там изображено. Я думала, это гуашь. Но это масляная краска из таких дешевых фабричных тюбиков, какие продаются в обычных магазинах.
— Как это можно определить?
— Я могу. Но лет через двадцать эта краска поплывет и начнет капать. Если не раньше. Такую картину останется только выбросить.
— В данном случае невелика потеря, — заметил я.
— Дело не в этом, Илья. Дело в том, что это просто дешевая мазня, которая гроша ломаного не стоит.
— Вряд ли можно оценивать художника по качеству его масляной краски.
— Еще как можно! — Клио завелась. — Знаешь, как работал Караваждо? Знаешь, как работали Рубенс, Рембрандт и Ван Дейк? Они годами учились у мастеров делать свои краски. Забота о качестве материалов была частью их мастерства. Более того, с нее все начиналось. Потому-то их картины и спустя четыре века выглядят так же свежо, как и на момент их создания.
Я согласился с ней, но она не слушала.
— А ведь это биеннале! — продолжала она. — Лучшее из лучшего в современном искусстве. Коллекционерам придется выложить за эти работы триста, четыреста, пятьсот тысяч только потому, что они висели здесь. Настоящий фарс! И это относится ко всем здешним экспонатам. Можешь себе представить музей, который покупает эти поделки из папье-маше, канцелярского клея и шнурков от ботинок и затем должен их как-то сохранить? Позорище! Полнейшее неуважение к ремеслу!
— Думаю, тут роль играет еще и неуверенность в себе, — осторожно предположил я. — Возможно, тот, кто не уверен, что ему есть что сказать, не станет высекать свои слова на камне. Понимаешь? Все эти художники, сами не сознавая или не признавая того, страшатся вечности, потому что подсознательно догадываются, что перед лицом вечности ничего собой не представляют. Все уже сделано раньше и лучше. Возможно, европейское искусство просуществовало слишком долго.
Клио бросила на меня свой ироничный взгляд, от которого я каждый раз влюблялся в нее заново.
— Неуверенность в себе, говоришь?
— Ты не согласна?
— Во всяком случае, ты ею не страдаешь. Пойдем, хватит на сегодня искусства. Поедим где-нибудь, а потом — я настаиваю — ты со всей своей самоуверенностью мигом отвезешь меня домой, возляжешь на диван, как ленивый обнаженный сатир, а я с тобой как следует позабавлюсь.
— Ужин можно и опустить.
— Нет, я проголодалась.