Она начала с последнего, самого известного, каприса номер 24 ля минор, тема с вариациями. Всем знакомую тему она исполняла легко, но уверенно, иронически-танцевально, словно подмигивала нам, потому что мы узнали мотив. В первой вариации она пощекотала нас двойными форшлагами перед триолями, исполненными с игривой легкостью, после чего слегка замедлила темп, чтобы придать малым интервалам второй вариации, которую играла строго легато, неожиданную рокочущую серьезность и угрозу и в торжественных двойных форшлагах третьей вариации довести их до меланхоличной кульминации очень сильным, даже рискованным рубато. Прежде чем перейти к четвертой вариации, она сделала паузу и почти извиняющимся шепотом — пианиссимо — запустила под потолок зала высокие шестнадцатые, а затем плавно перешла к пятой вариации, где восьмые сфорцато в низком регистре зазвучали как второй голос другого, более крупного, инструмента. Форте в начале шестой вариации ожгло нас, словно кнутом, и благодаря двойным форшлагам казалось, будто вступил целый оркестр, а потом, в седьмой вариации, умолк и, подобно неуклюжей куколке, родившей бабочку, уступил место тихо жужжащим триолям.
Затем она глубоко вздохнула и начала восьмую вариацию. Ее невероятные трезвучия были подобны голосу судьи, выносящего приговор и не терпящего возражений. Пиццикато левой рукой в девятой вариации едва не заставило нас рассмеяться — таким неожиданно озорным, словно внезапная щекотка, оно казалось, — после чего эфемерная лиричная певучесть десятой вариации, снова исполненной сильным рубато, прозвучала как обещание милосердия из ангельских сфер. В одиннадцатой вариации с ее быстрыми двойными форшлагами и головокружительными пассажами, переходящими в ураганный финал, девочка угостила нас необузданной демонстрацией своей виртуозности, и мы поняли, что до этого она еще сдерживалась. Это было волшебное, ошеломительное выступление, вознагражденное заслуженными аплодисментами, и я запретил себе думать о том, насколько показательно для упадка европейской культуры то, что нам даже не требуется меланхоличного европейского артиста, дабы выразить нашу европейскую ностальгию по европейскому прошлому, — двенадцатилетняя китаянка может сделать это ничуть не хуже или даже лучше.
Скрипачка трогательно поклонилась, вдруг превратившись из виртуоза высшего класса в двенадцатилетнего ребенка, и продолжила концерт первым каприсом в ми мажоре, известным как «Арпеджио». Где-то на середине в фойе послышался тихий звон драгоценностей. Я было подумал, что своим волшебным исполнением девочка оживила в нашем воображении ушедшую эпоху Паганини, но то были настоящие драгоценности, а потом до нас донесся и шелест настоящего платья.
По ступенькам мраморной лестницы спускалась дама очень преклонного возраста. Одета она была полностью в белое, словно невеста. Кожа ее лица и рук тоже белела, словно пергамент древних фолиантов, на страницах которых можно найти то, что предано забвению. Серебристые седые волосы сзади были заплетены в косу. Вся ее фигура была тонкой и хрупкой, почти прозрачной, будто в живых оставалась лишь малая часть старой дамы, но в ее осанке и нетвердой походке сквозило неуловимое достоинство, помнящее о блестящем прошлом. Только ее глаза — ярко-синие и сияющие, как у девочки, — светились жизнью.
Я понял, кто она. Вообще-то, я уже оставил надежду когда-нибудь с ней познакомиться. Паганини выманил ее из таинственного первого номера. Я вздрогнул. Не потому, что боялся ее, нет, — она каким-то необъяснимым образом внушала благоговение. Скрипачка остановилась. Старая дама жестом призвала ее продолжать. Девочка заиграла каприс заново. Монтебелло вскочил, чтобы сопроводить старую даму к стулу в первом ряду, рядом с собой. Она села и сжала его морщинистую руку в своей узкой белой, как молоко, пергаментной ладони.
Китаянка исполнила почти половину всех каприсов Паганини блестяще, один виртуознее другого. Наконец концерт закончился, и старая дама поднялась, чтобы поблагодарить ее. Когда она, в белом, встала рядом с девочкой, в красном, оказалось, что они почти одного роста. Старая дама материнским, не нуждающимся в словах жестом положила свою белую руку на черноволосую головку. Потом она медленно приблизилась к камину и, остановившись, впилась напряженным взглядом в черно-белую фотографию Парижа в рамке.
— Наверное, у нее много дорогих сердцу воспоминаний об этом городе, — прошептал мне по-английски сидевший рядом китаец.
— Она видит прошлое, — прошептал я в ответ. — Она смотрит на то, что висело здесь раньше.
Старая дама обернулась и поманила Монтебелло. По ее щекам текли слезы. Он взял ее под локоть и повел обратно наверх. На следующее утро нам сообщили, что она умерла.
Глава двадцать пятая. Песок в звездах