— Володя, я не могу так сразу судить, но… Ты уверен, что была необходимость посылать их туда?
Толкачёв растеряно развёл руками.
— Возникла угроза охвата с левого фланга. Я отправил их… Я сказал, чтоб они отходили к насыпи. Впрочем… Где они?
— На угольном складе. Сейчас подводы должны подойти… — Толкачёв развернулся к складу. — Не ходи туда, — Парфёнов достал спички. — Не на что там смотреть. А Донскова и не узнать вовсе.
— Я должен.
Подбежал поручик Зотов.
— Господин штабс-капитан, подводы из Александровской прибыли.
— Сколько?
— Четыре.
— Хорошо. Одну оставьте раненым, остальных… Остальные к складу. Людей подберите, у кого нервы покрепче и ступайте за мной.
Парфёнов прикурил папиросу, затянулся и кивнул Толкачёву:
— Идём.
Возле склада стоял часовой. Увидев командира батальона, он вытянулся и отдал честь. Парфёнов рубанул рукой, как будто отмахнулся от него.
— Свободны, юнкер.
Подъехали подводы, встали в ряд на обочине. Возницы, угрюмые старики в фуражках с синими околышами, встали впереди маленькой группой. Парфёнов поздоровался, они промолчали. Подошёл Скасырский, почти сразу за ним Зотов, Мезерницкий и несколько юнкеров старшего возраста. Парфёнов откинул запор, потянул складские ворота на себя. Тела лежали у входа, дневной свет упал на них косыми лучами. Новенькие кавалерийские шинели, выданные накануне, заляпаны кровью, шеи вывернуты, на лицах та же кровь, грязь и синева.
Первым в склад зашёл Мезерницкий. Он склонился над телами, вздохнул, присел на корточки. Долго приглядывался к ранам.
— Их не всех сразу закололи. Сначала били прикладами.
— Вы-то откуда можете знать? — покривился Скасырский.
— Носы, видите, раздроблены? И пальцы на руках тоже. Штыками их уже потом добивали.
Донсков лежал головой на угольной куче. Лицо его было искажено и, да, это было не его лицо, если вообще это можно было назвать лицом — готическая маска. Толкачёв отвернулся. Руки дрожали, он сунул их в карманы, но дрожь передалась плечам, начали трястись губы. По спине снова поползли струйки пота. Как же это омерзительно и холодно. Он видел столько смертей на фронте, но почему-то никогда не ассоциировал их с холодом.
— Давайте, господа, на подводы… — тихо сказал Парфёнов.
Тела успели застыть, их выносили из склада на дощатых носилках и укладывали на подводы штабелем, одно на другое. Кто-то из возниц начал возмущаться, мол, не грузите помногу, лошади уставшие. Парфёнов посмотрел на него, возница замолчал. Зотов и Скасырский принесли брезент, прикрыли тела от лишних взглядов. Юнкера и кадеты выстроились на перроне, смотрели на происходящее издали. Некоторые плакал, другие кусали губы, но никто не отвернулся. Стояли молча, торжественно, как на молитве, и только снег оседал на обнажённые головы.
Скасырский достал фляжку с водкой, отвинтил пробку.
— Помянем, — сделал глоток и протянул Парфёнову. Тот постоял минуту, пытаясь сказать что-то, что могло бы, наверное, поднять дух и объяснить происшедшее, но слов подобрать не смог, глотнул и передал фляжку Мезерницкому.
Когда фляжка, сделав круг, вернулась к Скасырскому, Парфёнов подобрался, кашлянул в кулак.
— Всё, господа… Условности соблюли. Уходим.
Батальон вытянулся походной колонной и медленным шагом двинулся в направлении к Кизитеринке. Впереди шёл взвод поручика Зотова, за ним подводы с убитыми, далее кадеты и юнкера. Толкачёв вспомнил, что утром тут стояла полусотня Донского училища. Он подошёл к кустам, раздвинул ветви. Овражек пустовал. Донцы ушли, и лишь конский навоз да срубленный ковыль указывали на то, что здесь кто-то был.
12. Область Войска Донского, станция Кизитеринка, ноябрь 1917 года
Ночь не принесла ничего нового. Батальон отступил, отступила Офицерская рота. На станции сгрудились все отряды, было слышно, как в ночи, шагах в двухстах от станции, сосредотачиваются большевики. Хрустел снег, звенел матерок, передёргивали затворы. Юнкера, подгоняемые этими звуками, обустраивали позиции, готовились отражать утренние атаки. Офицерская рота отошла к станице Александровской. Из Аксая подвезли мешки с песком, наконец-то подъехали кухни.
Настроение было скверное, Толкачёв не знал, куда себя деть. Большие потери, нерешительность командования, уход с позиций пластунского батальона, пустые подсумки, холод — всё это в равной степени давило на плечи, принося осознание глубокого поражения. Хотелось напиться, отрешиться от всего, от мёртвого лица Донскова, но более всего хотелось забиться в какой-нибудь угол, повздыхать, пожалиться на самого себя и застрелиться.
Где-то у Нахичевани загремели выстрелы. Ночная тишина отозвалась на них глубоким многократным эхом. Оно улетело к небу, отразилось от него и пошло гулять по степи набатным звоном. Две минуты — и всё стихло, будто и не было ничего.