Толкачёв нащупал в кармане наган и сжал рукоять. Надо было сказать что-то, например, что он свой, что он такой же товарищ, как и они. А шинель и фуражка — нелепость. Он обменял их на рынке за полбуханки хлеба, да и другие товарищи тоже одеты в шинели, не он один… Но слова на язык не шли, отказывались. Из груди выпросталась злость. С чего бы? Этот молодой, пусть и нахрапистый, и хамоватый, но совершенно не опасен. Винтовка в его руках сродни дубине. В лучшем случае он знает, как её зарядить и в какую сторону направить. А злость — это отголосок страха, и этот отголосок сейчас нашёптывал на ухо: враг, враг, враг…
Большой палец лёг на курок. Злость ушла. Обыскивать себя он не позволит. Два выстрела — и никто из товарищей даже не поймёт, что случилось, а пока другие сообразят, он успеет добежать до переулка, и дворами вернётся на вокзал. Вот уж Левицкий порадуется…
Наверное, что-то отразилось в лице Толкачёва, потому что Касатонов взял винтовку наперевес, и хоть по-прежнему с недоверием, но сказал:
— Слышь, братишка, ты давай-ка посмотрим, что у тебя есть. И руки-то из карманов вынь. Вынь руки-то!
В глубине сада грянул винтовочный выстрел. Галки на карнизах встрепенулись, подняли гвалт. С крыши соседнего дома посыпался снег. Касатонов опустил винтовку, перекрестился.
— Опять стреляют, — пробормотал он.
— Это у винных складов, — сплюнул молодой. — Туда надо идти! Я ещё утром говорил. А мы тут за каким-то бесом.
— Касатонов, Плутников! — крикнули от ротонды.
Рабочие, забыв о том, что хотели сделать, развернулись и побежали на голос. Толкачёв отметил с сарказмом: как послушные собачки.
Штаб Киевской школы прапорщиков находился недалеко от ротонды. Серое двухэтажное здание с длинным балконом над подъездом, выглядело сумрачно и нелюдимою. Под балюстрадой качалась в порывах ветра обветшалая вывеска, на которой ещё можно было разобрать позолоченные буквы: «Европейская». Справа от входной двери из мешков с пеком был сооружён оборонительный пост. Двое юнкеров с красными от мороза щеками смотрели на прохожих поверх пулемётного прицела. Ещё несколько юнкеров счищали с тротуара снег деревянными лопатами.
Возле крыльца стоял обер-офицер в муравного цвета кителе с золотыми погонами и в серебристой папахе. Полковник Мастыко. Среднего роста, крепкий, широкие усы, бородка, в верхней петлице знак ордена Святой Анны второй степени и клюквенного цвета темляк на рукояти шашки. На левой руке не хватало пальцев. Он бережно прижимал руку к боку и немного отводил её назад, за спину, как будто старался скрыть свой физический недостаток, но это не выглядело каким-то актом стеснения, скорее, давняя привычка.
Толкачёв резко вскинул руку к козырьку.
— Разрешите представиться, господин полковник. Штабс-капитан Толкачёв. Прибыл к вам по поручению генерал-майора Маркова для связи со штабом армии.
Мастыко смерил его недовольным взглядом и спросил холодно:
— Погоны ваши где, господин штабс-капитан?
Толкачёв смутился. Половина Добровольческой армии ходила в обносках. Это не являлось чем-то предосудительным, хотя и не считалось похвальным. Приходилось мириться с обстоятельствами. Но полковник спрашивал таким тоном, что Толкачёв невольно почувствовал себя виноватым.
— Очень плохое снабжение. Буквально перед отъездом удалось достать пару погон, но пришить возможности не было.
— Безалаберности не терплю. Если вы офицер, так будьте добры соответствовать. У меня юнкера. Мальчишки. Какой пример вы им подаёте?
— Виноват, господин полковник, сегодня же пришью.
Мастыко смягчился.
— В таком случае… Вы сказали, офицером связи?
— Так точно.
— Для связи у нас есть телефонная станция и почта… Воевали?
— Три года. Двадцать второй пехотный полк. С июля прошлого года находился в резерве генерального штаба, преподавал русскую военную историю в Николаевском инженерном училище.
— Очень хорошо. У меня нехватка опытных офицеров. Назначаю вас начальником пулемётной команды. Надеюсь, вы знакомы с этим делом.
— Но как же? Я…
— Принимайте командование. Самушкин.
— Я, господин полковник! — отозвался долговязый юнкер.
— Отныне штабс-капитан Толкачёв ваш непосредственный начальник. Покажите ему хозяйство и представьте расчёту.
— Слушаюсь!
По тому, как юнкер чеканил слова и вытягивался, Толкачёв сделал вывод, что с дисциплиной в роте было строго. По всей видимости, полковник Мастыко придерживался старых порядков, заведённых в школе ещё до революционных событий, и по-прежнему оставался им верен. Возможно, именно это и сыграло роль в том, что школа не поддалась общему разложению, и её не закрыли, как прочие, а перевели из Киева в Таганрог.
Из гостиницы вышла женщина лет тридцати, статная и уверенная. На ней было тёмное фланелевое платье с белыми оборками и широким воротничком, волосы аккуратно подвиты и сколоты на шее в короткий пучок. На сгибе локтя она держала шинель.
— Миша, — окликнула она полковника, — тебе следует одеться.
Мастыко недовольно отмахнулся.
— Потом.
— Миша, прошу, оденься, — настойчиво повторила женщина. — Холодно.