Разумеется, что поселили Нинку как раз с нею. Староста распаковывала чемодан: доставала и прилаживала к изголовью дешевую, анилиновыми красками повапленную иконку, рассовывала: консервы — в стол, колбасу — в холодильник, вываливала на подоконник, на «Правду» какую-то «саратовскую», сухари и подчеркнуто, враждебно молчала. Молчала и Нинка, невнимательно глядя из окна на панораму легендарного города.
Староста буркнула, наконец:
— Знакомый, что ли?
— Кто? — удивилась Нинка так неискренне, что самой сделалось смешно и стыдно.
— Никто, — отрезала староста. — Ты мне смотри!
Нинка обернула надменное личико и нарисовала на нем презрительное удивление.
— Позыркай, позыркай еще. Блудница, прости Господи! — перекрестилась староста.
Нинка мгновенье думала, чем ответить, и придумала: решила переодеться.
Староста злобно глядела на юную наготу, потом плюнула: громко и смачно.
В дверь постучали.
— Прикройся, — приказала староста и пошла отворять, но Нинку снова несло: голая, как была, стала она в проеме прихожей, напротив дверей, в тот как раз миг, как они приотворились, явив Сергея.
Сергей увидел Нинку, вспыхнул, староста обернулась, снова плюнула и, мослами своими выступающими пользуясь, как тараном, вытеснила монаха в коридор:
— Хотели чего, батюшка?
— Д-даю узнать… как устроились.
— Слава тебе, Господи, — перекрестилась староста. — Сподобил перед смертью рабу Свою недостойную…
В монастыре Святого Саввы народу было полным-полно.
Монах как бы невзначай притиснулся к Нинке, вложил в ладонь микроскопический квадрат записки и так же невзначай исчез. Нинка переждала минуту-другую, чтоб успокоилась кровь, развернула осторожненько.
«Я люблю тебя больше жизни. Возвращайся в номер. Сергей».
Нинка закрыла глаза, ее даже качнуло… Странная улыбка тронула губы, которые разжались вдруг в нечаянном вскрике: жилистая, заскорузлая, сильная старостина рука выламывала тонкую нинкину, охотясь за компроматом.
— Отзынь! — зашипела Нинка. — Я тебе щас… к-курва! — и лягнула старосту, чем обратила на себя всеобщее осуждающее внимание, вызвала усмиряющий, устыжающий шепоток.
Нинка выбралась наружу, к груди прижимая записку в кулачке, огляделась, нет ли Сергея поблизости, и остановила такси…
Автору несколько неловко: он сознаёт и банальность — особенно по нынешним временам — подобных эпизодов, и почти неразрешимую сложность описать их так, чтобы не технология и парная гимнастика получились, а Поэзия и выход в Надмирные Просторы, но не имеет и альтернативы: нелепо рассказывать про любовь (а автор надеется, что именно про любовь он сейчас и рассказывает), по тем или иным причинам обходя стороною минуты главной ее концентрации, когда исчезает даже смерть.
В крайнем случае, если за словами не возникнет пронизанный нестерпимым, как сама страсть, жарким африканским солнцем, чуть-чуть лишь смикшированным желтыми солнечными же занавесками, кубический объем, потерявший координаты в пространстве и времени; если не ощутится хруст, свежесть, флердоранжевой белизны простыней; если не передастся равенство более чем искушенной Нинки и зажатого рефлексией и неопытностью, едва ли не девственностью Сергея пред одной из самых глубоких Тайн Существования, равенства сначала в ошеломляющей закрытости этих Тайн, а потом — во все более глубоком, естественном, как дыхание, их постижении; если, лишенные на бумаге интонации слова Сергея, выкрикнутые на пике:
— Я вижу Бога! вижу Бога! — вызовут у читателя только неловкость и кривую улыбку — лучше уж, признав поражение, пропустить эту сцену и сразу выйти на нетрудный для описания, наполненный взаимной нежностью тихий эпизод, экспонирующий наших героев: обнаженных, обнявшихся, уже напитанных радиацией Вечности и ведущих самый, может быть, глупый, самый короткий, но и самый счастливый свой разговор.
— Еще бы день… ну — два… и я бы не выдержал: бросил все и зайцем, пешком, вплавь, как угодно — полетел бы к тебе. Я больше ни о чем… больше ни о ком думать не мог!
— А я, видишь, и полетела…
— Вижу…
— Пошли в душ?
Струйки воды казались струйками энергии. Нинка с Сергеем, стоя под ними, хохотали, как дети или безумцы, брызгались, целовались, несли высокую чушь, которую лучше не записывать, а, как в школьных вычислениях, держать в уме, ибо на бумаге она в любом случае будет выглядеть нелепо, — потому не услышали, никак не приготовились к очередному повороту сюжета: дверь отворилась резко, как при аресте, проем открыл злобную старосту и человек чуть ли не шесть за нею: руководителя группы, мальчика из службы безопасности, паломника-иерея, еще какого-то иерея (надо полагать — из Миссии), гостиничного администратора и даже, кажется, полицейского.
— Убедились? — победно обернулась к спутникам староста. — Я зря не скажу!