Вирпи носила платья Рагнхильд, которые были ей велики, и большие сапоги, чудом державшиеся на ее ногах. Рагнхильд вспомнилось налитое кровью лицо Вирпи, когда она толкала лодку. А потом Рагнхильд, сидевшая на веслах, командовала: «Прыгай!» И Вирпи с визгом заскакивала в лодку, не уронив в воду большие сапоги, если только Рагнхильд к тому времени не успевала отплыть слишком далеко от берега. Если же у Вирпи не получалось запрыгнуть, Рагнхильд оставляла ее на берегу. Такое случалось.
– Помню, мама рассказывала, что у тебя была собака, – сказала Ребекка. – Ее звали Вилла, да?
– Да, – подтвердила Рагнхильд. – Вилла.
Прошлое и настоящее смешались, и у нее заболело в груди.
– Так или иначе, – продолжала она, – мы переехали в город, когда мне было двенадцать, а Вирпи – семь. Хенри унаследовал хозяйство. Никому от этого легче не стало. Предполагалось, что он одумается, когда почувствует ответственность. Но этого не произошло.
Рагнхильд потрогала скатерть – домотканая, похоже. И идеально выглажена. Ее тронуло, что Ребекка не только живет в доме бабушки, но и заботится о нем.
– Мама… – продолжала Рагнхильд, – не знаю, сейчас, наверное, сказали бы, что у нее депрессия, но в то время мы не знали таких слов. Только не мы, во всяком случае. Она так убиралась в квартире, что становилось жутко. В городе никого не знала. В магазине не решалась заговорить с кассиршей, потому что стеснялась своего шведского. Если кто-нибудь заходил ко мне, я обычно просила
Рагнхильд вспомнила неуверенную улыбку мамы, в которой читалось желание всем угодить. В их новой городской квартире
– Я всего лишь приспосабливалась, как могла, – объяснила Рагнхильд. – Первое время была ужасно молчаливая. Работала над произношением, чтобы финский не пробивался сквозь шведский. Вирпи – другое дело. Она дралась каждый раз, когда кто-то упоминал об ее финских корнях. А такое бывало тогда часто.
«К делу, – мысленно подстегнула себя Рагнхильд. – Нет никакой необходимости расписывать во всех подробностях детство Вирпи и какими маленькими и глупыми мы были».
– Через выходные мама ездила в поселок и убиралась у Хенри, забивала его морозилку. Но весну и лето шестьдесят седьмого
Рагнхильд вспомнила запах дизельного топлива и пыльные сиденья. Пакеты с хлебом и другой едой рядом с маленькой сумкой с платьями Вирпи. Ее бледное лицо, сжатые челюсти. Вирпи отвернулась, когда они махали ей с остановки.
– Две недели спустя она позвонила посреди ночи. Плакала и шептала в трубку: «Я здесь не останусь. Приезжайте и заберите меня». Мама и папа проснулись от телефонного звонка, и папа взял трубку. «Что случилось?» – спросила мама, и он ответил, что не знает. Потом позвонил Улле, и тот явился рано утром. Улле сказал, что Вирпи пора почувствовать ответственность. Ее баловали, как младшую. Он напомнил маме и папе, что они работали с двенадцати лет. Вирпи ведь даже не объяснила, в чем дело. Просто повторяла, чтобы ее забрали. «Если сейчас пойти у нее на поводу, – сказал Улле, – позволить вернуться домой только потому, что она заскучала или устала, Вирпи вырастет лентяйкой и тогда хлебнет в жизни по-настоящему». И снова мы ничего не возразили. Улле позвонил Хенри, поговорил с ним и Вирпи. Напомнил обоим, что мама больна и хватит попусту ее тревожить. В тот же вечер позвонил Хенри. Вирпи пропала. Она объявится, заверил его Улле и спросил, хорошо ли Хенри искал. Тот был зол. На него возложили хутор и хозяйство, а тут еще это… Что он, нянька, в самом деле? Она не могла уплыть на лодке, потому что Хенри отсоединил кабель от свечи зажигания, вытащил топливный шланг и заблокировал весла. Температура воды была не выше десяти градусов. Ледоход в том году начался поздно.
Рагнхильд была вынуждена взять паузу, чтобы перевести дух. Рассказать эту историю было все равно что переехать на новое место, откуда знакомые дома и улицы смотрятся совсем по-другому. Теперь Рагнхильд видела себя саму, мать и отца – черные, холодные скалы, к которым нельзя править лодку.