— Мой отец был очень добр по отношению к детям. Если бы он нашел на крыльце брошенного ребенка, он непременно позаботился бы о нем, я в том уверена. У него никогда не хватало духу отправлять сирот в работные дома. Он всегда с осуждением отзывался об этих заведениях, считал, что поместить туда ребенка — все равно что подписать ему смертный приговор. — Она замолчала и, глядя на играющего малыша, потрепала его по голове. — В общем, ребенка, о котором вы говорите, я не помню. Видите ли, отец очень часто приводил домой уличных детей и затем пытался пристроить их в какую-либо семью.
— Вам когда-нибудь доводилось слышать о том, что лорд Монтфорт отправил в тот приют какого-то ребенка? Миссис Бантон покачала головой.
— От нас до Хорсхит-Холла миль десять. С этим поместьем меня ничто не связывает, и я понятия не имею о том, что там происходит.
— Ваш отец оставил какие-либо записи о том времени, когда он работал в приюте, записи, которые могли бы пролить свет на это дело?
Она от души расхохоталась.
— Писать он обожал так же, как и возиться с детьми. У меня есть огромная коробка с его бумагами. Я привезла их с собой из Лондона, но перебрать до сих пор не удосужилась и об их содержании знаю столько же, сколько и вы. Можете взглянуть, если хотите.
Следом за миссис Бантон мы прошли в маленькую гостиную, где она извлекла из сундука коробку и вручила ее мне. До той минуты Элис хранила молчание, но, когда хозяйка спросила, не желает ли она посидеть с ней на кухне у очага, тепло поблагодарила и сказала, что вдвоем мы просмотрим бумаги гораздо быстрее.
Я всегда думал, что каждый молодой человек, поскольку он еще не нажил мудрости, считает себя относительно бессмертным. Юноше моего возраста безразлично, сохранится ли после него нечто такое, в чем будут запечатлены его мысли, идеи, верования, сущность его натуры. Пожалуй, только с годами начинаем мы сознавать, сколь мимолетна человеческая жизнь, и тогда в нас просыпается желание оставить свой след на земле. Наверно, это и побуждает нас рожать детей, сооружать памятники, писать дневники или создавать еще что-то такое, что, как нам представляется, должно пережить нас.
Я упоминаю об этом своем наблюдении только потому, что, увидев архив Джеймса Барроу, я понял, что в смерти он оказался столь же щедрым человеком, каким был при жизни. Он оставил после себя множество свидетельств своей исключительной добропорядочности. В коробке хранились его письма родственникам, детям и жене; переписка с доблестным капитаном Корэмом — основателем приюта; записные книжки, в которых он комментировал, одобрял или критиковал господствующие тенденции, высказываясь, среди прочего, о благотворительности, о последних новшествах в моде на головные уборы, о новой модели экипажа и по поводу придворных сплетен о его величестве короле Георге II; дневники, в которых он записывал даты рождения всех своих детей и наблюдения об этапах их развития: кто когда прочитал первое слово, разбил первую тарелку и тому подобное.
Но главное, в коробке было множество отчетов о работе приюта. Барроу подробно рассказывал о системе отбора детей, ведь мест в приюте было меньше, чем претендентов. (Женщинам предлагалось тянуть из мешка разноцветные шары. Тех, которые доставали белые, отправляли с их чадами в смотровой кабинет, где детей обследовали на предмет заболеваний; вытащивших черные шары отсылали из приюта — их детям было отказано в приеме.) Перечислялся состав персонала: две кормилицы, две няньки, посыльный, принимающая сестра-хозяйка, охранник, привратник. Все эти бумаги лежали в стопках без определенного порядка, и мы несколько часов перебирали их, тщетно выискивая интересующие нас материалы. С лица Элис не сходило непроницаемое выражение, она избегала встречаться со мной взглядом и односложными фразами пресекала все мои попытки вовлечь ее в разговор.
Казалось, мы уже полдня в напряженном молчании роемся в архиве Барроу. Наконец коробка была опорожнена; на дне осталось лишь несколько листочков, вероятно, выпавших из какого-то его дневника. Наши усилия ни к чему не привели и, кроме того, как я с неудовольствием отметил, отчужденность между нами тоже не исчезла. Унылый, мрачный, я взял один смятый листок, приставший к боковой стенке. Судя по дате, запись была сделана в феврале 1751 года, спустя десять лет после открытия приюта. В тот год Джеймс Барроу скончался. Написанный дрожащей рукой текст почти не поддавался прочтению, и я уже хотел отложить листок, не вникая в его содержание, как вдруг, по счастливой случайности, в глаза мне бросилось одно слово: Партридж.
Послание предназначалось для отправки в таверну «Старый колокол» в Холборне и было адресовано «Ш. или любому другому заинтересованному лицу».