Она на приютской кухне домывает посуду. Теперь, когда с едой покончено и склад с чистой одеждой и туалетными принадлежностями закрыт, приют опустел. Зенни уже говорила мне, что это обычное дело теплыми летними ночами: люди приходят принять душ и поесть, но потом предпочитают оставаться одни.
– Может, некоторые из них чувствуют себя неловко из-за благотворительной раздачи, – сказала она, когда объясняла мне это. – И некоторые из них относятся к нам с подозрением, думают, что мы попытаемся проповедовать им.
И в каком-то смысле я могу понять. Иногда свобода стоит дискомфорта.
Я нахожу руками подол трикотажного сарафана Зенни и аккуратно задираю его до бедер, затем сдавленно рычу, когда обнаруживаю, что вместо леггинсов на ней на самом деле носки, которые заканчиваются чуть выше колен. Словно фантазия о школьнице и монахине слились в одну.
– Черт, детка, – говорю я, кончиками пальцев поигрывая краем ее носков. Ее кожа над ними нежная, гладкая и теплая. Ей щекотно от моих прикосновений. – Ты хочешь моей смерти?
Она радостно хихикает, тяжело дыша, и в то же время пытается протестовать.
– Шон! Мы не можем делать это здесь!
– Сейчас в приюте нет посетителей, – говорю я, покусывая ее за ухо. – А сестра Мария Тереза только что ушла. Здесь только мы, и входная дверь заперта.
– Ой, – говорит она, и ее протестующий тон сменяется чем-то более заинтригованным. – Мы одни?
– Мы одни. И я хочу поиграть в маленькую игру.
– Н-да?
– Она называется «Шону наконец-то удается трахнуть Зенни в ее монашеской одежде».
Она удивленно смеется, но смех быстро переходит во вздох, когда я разворачиваю ее и прижимаю к столешнице, мой член грубо и требовательно утыкается в ее мягкий живот. Я обхватываю ладонями ее маленькую упругую грудь, проводя большими пальцами по соскам, которые твердеют и набухают даже сквозь слои рубашки и сарафана, разделяющие нас.
– Помнишь наш первый поцелуй? – спрашиваю я, потираясь о ее нос своим. – Прямо здесь?
– Да. – выдыхает она.
– Давай притворимся, что мы снова там.
– Да, – соглашается она.
И вот я целую ее. Целую так же, как в тот день, властное, обжигающее касание губ, переплетение языков. Прикусываю ее нижнюю губу, обхватываю руками за талию, поднимаю свою маленькую разодетую монашку на столешницу и встаю между ее ног. И на этот раз, когда рычу: «Я хочу увидеть твою киску», меня ничто не сдерживает, не осталось ничего, что могло бы подорвать мою решимость.
На этот раз я помогаю ей задрать подол до талии и вживую вижу эти милые хлопчатобумажные трусики. Она раздвигает ноги, и я отступаю назад, мой член пульсирует в такт биению моего сердца.
Эти светло-голубые гольфы до колен, эти упругие, округлые бедра. Невинный хлопок ее трусиков и не такой уж невинный задранный до талии подол ее сарафана. Простая белая повязка на голове, которая удерживает локоны от ее лица, создавая очаровательный рельеф высоким скулам и изящному изгибу подбородка. А еще у нее крест на шее и четки на поясе, и они пробуждают во мне все подавляемые чувства – страх, гнев, стыд и еще больший страх, – и все же при виде их я испытываю утешение, которому не могу дать названия. Похоже на близость, но более глубокую.
Я не притворяюсь, что не замечаю крест, когда наслаждаюсь ее телом. Он так же реален, как и мы сами, и в голове мелькает мимолетная мысль о том, что Бог тоже мог бы быть здесь, в той же мере. Что нельзя отделить секс от Бога, каким-то образом Бог, которого любят, которому молятся, поют и служат, также может быть богом, который находится внутри секса и существует внутри полового акта так же, как Он существует внутри молитвы, сна, еды или всего остального, что человек мог бы делать в человеческом теле.
И, подобно танцующему пламени свечи, это откровение гаснет и снова скрывается.
– Еще, – хрипло произношу я. – Покажи мне еще.
Зенни бросает на меня взгляд, в котором сквозит что-то среднее между озорством и добродетелью, а затем раздвигает ноги шире и оттягивает край своих трусиков в сторону.
Я стону при виде этой картины. Ее складочки, такие мягкие и маленькие, скрывающие заветное местечко, куда в скором времени войдет мой член, уже блестят от сока возбуждения.
– Твоя киска мокрая, – говорю я.
Она кивает, легонько поглаживая свои складочки другой рукой, и вздрагивает от собственного прикосновения.
– Она была такой же мокрой в прошлый раз, когда мы это делали?
Она снова кивает, ерзая на столешнице.
– Ты отправилась домой и воспользовалась своим плюшевым мишкой? Тебе пришлось тереться об него своим маленьким клитором, пока ты не почувствовала себя лучше?
– Да, – признается она, опуская голову. Я понимаю, что она смотрит на себя, любуясь видом своего задранного сарафана и трусиков, а я наслаждаюсь ее видом: тем, как золотой гвоздик переливается на ее вздернутом носике, ее опухшими от поцелуя губами и тем, как длинные ресницы касаются ее щек.
– Скажи мне, – говорю я, подходя ближе и проводя руками по ее бедрам. – Расскажи мне, что ты сделала.