Детскость в понимании Вавилова противоположна взрослости в смысле отношения к миру. Взрослой разумности, рациональности Вавиловым противопоставлялось особое детское «сладкое чувство „тайны“»
. Вот еще один большой отрывок о детстве из дневниковой записи от 30 марта 1942 г. (частично уже цитировавшейся): «На себя оглядываюсь. Всегда бессознательная тяга к „тайному“, „колдовскому“. Детские годы 10–12 лет: алхимия с колбами с кипящим розовым брокаровским маслом. Любовь к „чудесным“ книжкам – вроде „Волшебной лампы Аладдина“. ‹…› Игры в русалок, колдунов и какое-то сладкое чувство „тайны“, непонятное и сейчас. К „Фаусту“ прилип с ранних лет, привлекла его колдовская, магическая сторона. Этот „фаустизм“ всю жизнь тянется. А вместе с тем ясность естественника. Университет, физика. Как это совмещается – не знаю и понять не могу. Но всегда это было и никогда от этого не избавиться. Гофман, Фауст, Парацельс. ‹…› Собственно, из этого магического Drang’a[548] ясно, что с ранних лет тяготело „созерцание и творчество“ и не было интереса к жизни. // Страшно, однако, понимать себя только на закате». Об этом же есть запись и в раннем дневнике: «Я физик – всегда был фантастом и метафизиком. Вспомнить только мои детские „заветы“ с Богом, алхимию и всякую чертовщину» (4 января 1915). Еще до школы он «почему-то вникал в печатные церковные проповеди, брошюровал их, занимался „алхимией“ на основе брокарного мыла» (22 февраля 1948). «…всю жизнь тянет к одному, лет с восьми. Фауст, алхимическая игра с колбами…» (7 октября 1949).Интересом к магии и всем прочим, «что в его натуре иррационально, поэтично и мистично», Вавилов, вероятнее всего, был обязан – через мать, няню и «чудесные» книжки – волшебным детским сказкам.
«Была у меня няня Аксинья Семеновна, старушка. ‹…› Нас она любила, и мы ее любили. ‹…› Рассказывала сказки и страсти. До сих пор помню сон, видел ад с чертями. Сочетание зрелища топящейся дровами печи, старой иконы и Аксиньиных рассказов»
([Франк, 1991], с. 99). «Раскапывая сейчас свою память, ясно вижу, что с ранних лет меня тянула романтика. Сначала черти на иконах, потом сказки Афанасьева с бесконечными вариантами на тему Вия, потом жуткая чертовщина польских сказок[549]. Это была совсем не религиозность, а какая-то специфическая симпатия к бабе-яге, лешим и пр., как бывает симпатия к кошкам и собакам. Это осталось на всю жизнь. И до сих пор тянут Гофман, немецкие романтики и романтика русских сказок. Смысла этого до сих пор не понял, но думаю, что смысл имеется» (там же, с. 104).