В этот круг избранных затесался Николай Шатилов, на правах прежнего сослуживца Грибоедова по Иркутскому гусарскому полку и нынешнего зятя Алябьева. Шатилов был все такой же поклонник избитых острот и картежник под стать Алябьеву. Грибоедов, как всякий подлинно остроумный человек, едва терпел Шатилова и как-то придумал купить сборник французских анекдотов и на всякую его шутку брался за книгу и спрашивал: «На какой странице?» — «Свое, ей-богу, свое», — клялся добродушный Шатилов. За карточным столом он, однако, превращался в беса.
Алябьев и Шатилов познакомили Грибоедова со своим постоянным партнером в картах, графом Федором Ивановичем Толстым-Американцем. Впрочем, кто ж его не знал? Ему было уже лет сорок, но никто не надеялся, что он когда-ни-будь остепенится. Ни годы, ни правительственные наказания никак не действовали на эту буйную голову. Он подчинял себе самые неблагоприятные обстоятельства. Убив на дуэли множество представителей лучших семейств, он умудрился сохранить доступ во все дома; будучи дважды разжалован в солдаты, каждый раз безумной отвагой возвращал себе офицерский чин; отправившись двадцатилетним (в виде наказания за дуэль) в первое русское кругосветное плавание под командованием Крузенштерна, он был высажен за бунт на Алеутских островах, но умудрился пересечь всю Россию и вернуться посуху в Петербург, заслужив прозвище Американец; наконец, имея привычку передергивать в карты («исправлять ошибки Фортуны»), он не лишался ни партнеров, ни уважения общества. Уж на что Денис Давыдов был человеком испытанной храбрости, а и тот как-то обратился к Толстому:
Молодой Пушкин, искренне ненавидя Толстого, заклеймил его эпиграммой:
Вяземский же пытался сохранить объективность и не судить:
Грибоедов был рад увидеть самую колоритную личность Москвы, если не всей России, и хотя не составил о Толстом высокого мнения, но и не боялся его.
Занимаясь музыкой вместе с Алябьевым, Всеволожским, Верстовским и Одоевским, читая стихи Кюхельбекеру и Вяземскому и слушая их стихи, смеясь с Денисом Давыдовым, проводя вечера в театре и до полуночи ведя задушевные разговоры со Степаном, Грибоедов замечательно проводил время. В Персии он мечтал о Петербурге, но теперь забыл о нем — даже не забыл: ему стало казаться, что Петербург сам пришел к нему в лице своих лучших представителей.
Этой зимой Александр наконец вволю наговорился с Бегичевым. Вдвоем они засиживались в кабинете Степана допоздна. Грибоедов рассказывал о своих путешествиях, о персидских нравах и обычаях, о Ермолове и кавказских экспедициях, перечитывал вслух свои путевые записки, многое добавлял, переживая заново перенесенные испытания. Иногда он разбирал с другом творения гениальных поэтов или открывал Степану свои творческие мечты и тайны. Оба испытывали истинную радость от возможности высказать друг другу все, что занимало душу. Затем Степан уходил спать, а Александр до глубокой ночи играл на рояле — девочка Лиза тихонько сидела часами в уголке кабинета и слушала его импровизации. Грибоедов как-то нечаянно взялся за ее воспитание, прививал ей любовь к музыке и серьезному чтению и отвращение к свету. «Лиза, — говорил он ей, — не люби света и его побрякушек; будь деревенской девушкой, ты там будешь больше любима, а главное, научишься сама лучше любить». Эти слова произвели на девочку неизгладимое впечатление, определив всю ее жизнь. Грибоедов даже как-то раз записал для нее свой печально-задумчивый вальс e-moll и подарил ей. Он учил ее ценить высокопоэтические достоинства псалмов Давида и сам перевел один из них — Владимир Одоевский и Кюхельбекер напечатали его в первой части альманаха «Мнемозина», который стали издавать с начала 1824 года. Стихотворение Грибоедов написал архаическим языком, Кюхельбекер пришел от него в восхищение, но Александр счел опыт неудачным и больше к нему не возвращался.