И наконец, Грибоедов снова встретил в Москве Чаадаева. Тот вышел в 1820 году в отставку, добровольно прервав блестящую карьеру. Он никому не объяснил причин этого странного решения, но ходили слухи о его глубоком разочаровании в Александре I. Он поселился в Москве, и москвичи гордились тем, что такой выдающийся человек почтил их город своим присутствием, как прежде они гордились графом Орловым-Чесменским. Чаадаеву непременно представляли всех заезжих иностранцев. Он встретил Грибоедова с оттенком прежней дружественности и предложил ввести в свой любимый Английский клуб. Это была честь, на которую Грибоедов, разумеется, имел право от рождения, и он воспользовался поручительством Чаадаева, чтобы подробно изучить мир Фамусовых. Роскошь старейшего русского клуба его не удивила, но поразил какой-то особый, жестко укоренившийся, почти английский порядок. Каждый зал имел свое четкое предназначение, повсюду царила умиротворяющая тишина, особенно в пристроенной после пожара великолепной читальне, полной газет и журналов со всего света. Во всех комнатах почтенные старцы неспешно играли в коммерческие игры по маленьким ставкам, и только в «инфернальной» кипела азартная игра на бешеные деньги под предводительством Толстого, Алябьева и присных. В «говорильне», особой зале, предназначенной (именно предназначенной!) для острых политических дебатов, любой мог безнаказанно высказать самые радикальные взгляды, мог критиковать правительство, ратовать за реформы. Старшины клуба наблюдали, чтобы никто не разгласил услышанное в «говорильне» и чтобы никакие речи не навлекли на члена клуба доноса и наказания. За всякую попытку вынести услышанное из клуба виновного незамедлительно исключали. Здесь вели беседы о восстании в Греции и о Байроне, сражавшемся в те дни за свободу воспетой им Эллады; о необходимости отмены бесчеловечного крепостничества и введения судебной системы английского образца. Здесь со всех сторон порицали бездеятельность царя и ругали всесильного Аракчеева. Правда, Грибоедов ни разу не слышал, чтобы предлагались какие бы то ни было способы искоренения зла или реальные планы преобразований.
Александр не увлекся политическими прениями в Английском клубе. Его стихией был театр. С февраля 1818 года, когда в Петербурге закончился сезон, он не видел ни одного спектакля! Он ринулся в мир кулис, словно умирающий от жажды, завидевший воду. Директор театра Кокошкин и старый недруг Загоскин, прославившийся несколькими забавными комедиями о деревенском философе Богатонове, встретили его с изрядным почтением. Какие-то смутные слухи о пьесе, сочиняемой Грибоедовым, уже просочились в свет, несмотря на принятые им предосторожности. И Кокошкин, и особенно Загоскин искали с ним дружбы.
На одном из представлений своей комедии Загоскин опозорился на весь зал, к вящему удовольствию Грибоедова. Александр был приглашен Кокошкиным в директорскую ложу и в антракте, увидев входящего с полупоклонами Загоскина, шутливо бросил ему: «Вы знаете, Михаил Николаевич, что я вас почитал дураком, но теперь, увидевши эту комедию, признаюсь, что вы умны!» Окрыленный Загоскин выскочил из ложи и побежал разыскивать своего приятеля, племянника великого поэта Ивана Ивановича Дмитриева, Михаила Дмитриева, тоже поэта, которого Вяземский для различения с дядей именовал Лже-Дмитриевым. Увидев того в первом ряду кресел, под самой директорской ложей, он кинулся к нему с криком: «Вообрази, Мишель, ведь Грибоедов признался, что я умен! Сейчас говорит мне! Ведь Грибоедов-то кричал!» — «Да, — ответил Дмитриев, покосившись на хохочущего Грибоедова, — Грибоедов кричал о тебе, а ты о самом себе». Загоскин оглянулся по сторонам и, сконфузившись, умолк.
Грибоедов наслаждался театральной суетой. В Москве по-прежнему считалось непристойным по-петербургски хлопать и громко вызывать актеров. Александр, однако, доставлял себе это удовольствие, хотя нельзя сказать, чтобы артисты казались ему особенно хороши, кроме молодого толстяка с малоросским акцентом — Михаила Щепкина. Кокошкин был поклонником старины во всем, в том числе в театральной игре, и Грибоедову его взгляды казались устаревшими еще полвека назад. Вяземский говаривал, что Кокошкин предан театральным обычаям до суеверия, до язычества. Актеры во всем слушались директора, и Грибоедов с Вяземским постоянно видели, как во время исполнения даже самых страстных сцен они одним глазом косились на директорскую ложу — искали одобрения. Раз Грибоедов с Алябьевым своими громкими аплодисментами и криками увлекли партер и раек, кресла стали шикать — и в театре поднялся ужасный шум. Полицмейстер, обязательный зритель всех спектаклей, счел их виноватыми и в антракте подошел к ним в сопровождении квартального, дабы устрашить на будущее.
— Как ваша фамилия? — обратился он к Грибоедову.
— А вам на что?
— Мне нужно это знать.
— Я — Грибоедов.
— Кузьмин, запиши, — велел полицмейстер квартальному.
— Ну а как ваша фамилия? — в свою очередь спросил Грибоедов.
— Это что за вопрос? — вскинулся полицмейстер.
— Я хочу знать, кто вы такой.