– Отче, прости ей, ибо не ведает, что творит, – все глуше и глуше повторял Григорий Ефимович.
Ладонью, из которой только что он соорудил над глазами козырек от слепящего солнца, вытирал пот со лба, затем переводил взгляд на порезанную и залитую кровью рубаху, изнемогал от слабости и терял сознание.
На этом 29 июня 1914 года заканчивалось…
Распутин пододвинул стул к расположенному под самым потолком окну, встал на него, повернул медную ручку шпингалета, приоткрыл створку и начал жадно глотать клочья сырого холодного ветра, ненароком залетавшего в подземелье с Мойки.
Царское Село. Садовый фасад Александровского дворца
На какое-то время Григорию Ефимовичу стало легче. Испарина на его лбу застыла, а во рту вновь ожил липкий язык, который теперь можно было ощутить, тронув им скользкое небо, вывалив его наружу, и охладить.
Так и дышал вволю, затем спускался со стула, подходил к резному комоду, на котором стоял телефонный аппарат, снимал трубку и ласково говорил в нее:
– Где же ты, миленький, почему не идешь ко мне?
Бакелитовый наушник молчал, и только откуда-то сверху, из бельэтажа, доносилось женское пение.
Распутин прислушивался:
Меццо-сопрано Плевицкой он узнал сразу.
Вспомнил, как несколько лет назад он впервые встретил певицу в Царском Селе, куда она была приглашена выступать перед государем. Был наслышан о ней раньше, но теперь, увидев ее вживую, сразу – по выражению лица, манерам, по тому, как шла, оглядываясь по сторонам, как беспомощно улыбалась и не знала куда деть руки, признал в ней ровню, простую деревенскую бабу из Курской губернии, которая, как и он, вдруг оказалась в высшем свете, о чем еще совсем недавно она и подумать не могла.
Потому и не стал подходить, чтобы ни ей, ни себе не напоминать о своем происхождении, о том, что было невозможно спрятать ни под какими дорогими платьями и украшениями, невозможно скрыть от своих, от тех, для кого бытование в столице империи было невообразимым и чудесным сном, каждую минуту которого нужно проживать, как последнюю. Ведь и Надежда Васильевна, и Григорий Ефимович хорошо знали, что есть и совсем другая жизнь: нищая, убогая, безнадежная, пропитая, возвращение в которую смерти подобно.
Певица почувствовала этот взгляд Распутина на себе и опустила глаза.
После выступления Плевицкой, государь соизволил подойти к ней и поблагодарить:
– Я слушал вас сегодня с большим удовольствием. Говорят, что вы нигде не учились петь, и не следует этого делать. Оставайтесь такою, какая вы есть, естественной, народной. Поверьте, я много слышал ученых соловьев, но они всякий раз пели для уха, для головы, если вы понимаете, о чем я. Самая простая песня в вашем исполнении становится значительной и проникает вот сюда, – Николай Александрович, наклонился к Надежде Васильевне и указал на свое сердце.
Григорий Ефимович увидел, как Плевицкая покраснела, затрепетала, губы ее задрожали, и она была готова расплакаться.
– Надеюсь, что не в последний раз слушаю вас. – государь отнял руку от своего сердца и прикоснулся к руке певицы. – Благодарю вас.
А потом Плевицкая смотрела вслед удаляющемуся царю и повторяла:
«Я счастлива, Ваше Величество, боже, как я счастлива».
Распутин отвернулся.
Острая, пронзительная жалость к самому себе буквально потрясла его. Сейчас, увидев открытое сердце царя, он понял, как сам глубоко несчастен, насколько его сердце закрыто и очерствело, а маска «старца» настолько прочно приросла к его лицу, что он сам уже и не отличит «царева друга» от раба Божия Григория, сибирского крестьянина из села Покровского Тюменского уезда Тобольской губернии, ямщицкого сына, от завсегдатая великосветских салонов Петербурга и влиятельной персоны при дворе.
Получается, что утаил свое сердце, чтобы оно не выдало настоящего Григория Ефимовича, и от этого стало невыносимо стыдно перед самим собой, обидно за предательство самого себя. А еще от осознания того, что, спрятав сердце от других, все равно не скрыть его от револьверных пуль или от стрел, которыми слуги Диоклетиана изрешетили тело святого римского легионера Себастьяна из Нарбона.
Пение Плевицкой наверху стихло.
Распутин положил трубку на аппарат и вернулся к камину, поленья в котором уже догорали. Пошевелил их кочергой, поднял угольные брызги, они взвились и обрушились на кованую решетку топки.
Постучал кочергой по кирпичной кладке и прислушался к ударам, что глухим лязгом отозвались в дымоходе. Постучал еще раз и показалось, что кто-то ходит наверху, за стеной ходит, по узкому коридору со сводчатым потолком, по винтовой лестнице, ведущей в бельэтаж.
Распутин оглянулся – в дверях стоял неизвестный ему господин среднего роста в темном приталенном костюме, облегавшем его мускулистую фигуру.