Спрашивается, почему в проекте программы Коминтерна, написанной товарищем Бухариным в 1922 году, нет ни слова о теории “социализма в одной стране”, а также о том, что закон неравномерности развития капитализма был будто бы неизвестен Марксу и Энгельсу?
Не подлежит сомнению, что теперь программа Коминтерна не могла бы быть написана сторонниками взглядов товарища Сталина иначе, как под углом зрения теории социализма в одной стране. Именно эта теория явилась бы краеугольным камнем всей программы. А в 1923 году, при жизни Ленина, об этом в проекте программы — ни слова, ни звука, ни намека.
Спрашивается, случайно ли это?»
Отлично понимая, что своими словами дает великолепную возможность обвинить его в «капитулянстве», как это уже бывало Зиновьев поспешил уточнить свою позицию. «Разумеется, — разъяснил он, — мы можем и должны строить социализм в СССР, мы строим его». «И мы его построим, — твердо добавил он, — с помощью пролетарской революции в других странах… Вот почему наша позиция такова. Мы предлагаем не объявлять взгляды Маркса и Энгельса на этот вопрос устаревшими, остаться на том понимании взглядов Ленина в этом вопросе, которое было общим всем нам, в том числе и товарищу Сталину до 1924 года. Ничего другого мы не предлагаем».
И как завершение своего выступления, привел слова Сталина из его работы «Ленин и ленинизм»: «Главная задача социализма — организация социалистического производства — остается еще впереди. Можно ли разрешить эту задачу, можно ли добиться окончательной победы социализма в одной стране без совместных усилий пролетариев нескольких передовых стран? Нет, невозможно». И заключил: «Итак, наша перспектива — перспектива мировой революции»527
.Неоднократный, все время повторяющийся призыв Зиновьева спокойно обсудить чисто теоретическую проблему так и не нашел отклика. Скорее всего, лишь потому, что обе конфликтующие стороны оставались на ортодоксальных позициях. Исходили не из анализа реальной, непростой, неприятной ситуации, а из некогда — пять, десять, пятьдесят лет назад — сказанного классиками марксизма-ленинизма. И в нескончаемой схватке оставались непреклонными.
Зиновьеву не оставалось ничего иного, как переосмысливать происшедшее. Стараться понять, почему же он оказался на обочине политики, осужденный за оппозиционный блок, за переход на сторону Троцкого. Почему Сталин, ставший его главным противником, приобрел столь значительное положение в партии. Обдумывать все снова и снова и изливать свою неудачу, свое понимание ее причин, но не в докладах, статьях, а в письмах. В частной переписке, хоть временно, но все же избавлявшей его от грубых окриков, пытавшихся сбить его.
Спустя десять дней по окончании работы 7-го расширенного пленума ИККИ, анализирует происшедшее.
«Ни грана “троцкизма”, — пишет он неустановленному лицу 27 декабря 1926 года, — в нашей политической позиции
Стратегия Сталина такова: вызвать у партии мысль — есть только Сталин и Троцкий. Выбирать-де надо между ними… На страницах сталинских газет это так. На деле — нет. На деле есть две линии: старый ленинизм, который последовательнее всего отстаиваем мы (Троцкий, в основном, также приходит к этому) и сталинизм, т. е. уход от Ленина. Лучше всего стратегия Сталина видна на вопросе об “одной стране”. Сталин божится: “Это не моя теория, а Ленина. А борьба против этой теории — это-де есть троцкизм”. Но ведь это грубая ложь. Хоть кол на голове тешите, я скажу, что это ложь. Ведь я же слышал Ленина, читал его, работал с ним 20 лет. Я не слышал от него теории социализма в одной стране. Троцкий в этом главном, узловом вопросе вместе с нами защищает Ленина…
Ильич не считал Сталина ни теоретиком, ни крупным тактиком в политике. Когда Сталин (в 1922 г.) начал серию статей о “стратегии и тактике”, Ильич посоветовал ему бросить свое занятие, и Сталин бросил…
Пытаться вместе теперешнего деления на два крыла вернуться к “треугольнику” — мы, сталинцы, троцкисты — значило бы тащить партию назад, значило бы ослабить, если не уничтожить единственно существующий пролетарский отпор Сталину, значило бы затормозить процесс перехода к подлинному ленинизму…»528
.Четыре дня спустя, 31 декабря, Зиновьев обращается уже к Бухарину. Без обиняков.
«Отчуждение достигло уже таких размеров, что ни с кем из вас и поговорить откровенно невозможно. Положение, однако, настолько ответственное, что надо сделать все, чтобы хоть сколько-нибудь объясниться. Поэтому я решил написать тебе. Ты несешь изрядную долю вины за случившееся, но писать тебе все же легче, чем другим.