Они ступили на брусчатку главной площади. На здании горсовета загорелась ночная подсветка и памятник Ильичу осветили прожектора.
— Пойдем ко мне! — попросту предложила девушка.
— Приглашаешь на чай?
— Не только. Есть шампанское.
— По какому случаю припасено?
— По случаю моего дня рождения. Я ведь говорила: мне скоро исполнится восемнадцать, — она подчеркнула цифру.
— А что скажет папа, когда не обнаружит бутылки?
— Хорош прикалываться! Идешь или нет?
Обстановка в квартире подтверждала ее слова о неустроенности и бедности.
— А это мои предки брачуются! — кивнула она на фотографию в серванте. — Семьдесят четвертый год. Реликвия!
После скромной экскурсии по трем невзрачным комнатушкам они приземлились в продавленные кресла. Лика принесла из холодильника шампанское и поясняла:
— Это спальня родителей. У них диван, а у меня односпальная кровать. Мне больше не полагается. Тот, кто предложит руку и сердце, должен иметь квартиру или, по крайней мере, диван. У тебя есть квартира?
— Нет. И дивана тоже нет.
— По всем статьям ты не годишься в женихи!
— За это и выпьем! — Он откупорил бутылку и разлил вино в приготовленные бокалы.
— За что, за это? — не поняла девушка.
— За то, что не гожусь! Приемник еще фурычит? — кивнул он в сторону допотопной «Балтики».
— Фурычит.
— Давай музыку! Шампанское надо пить стоя и под музыку.
Она включила приемник. По «Маяку» передавали танцы народов СНГ. Какой-то азиат насиловал домру.
— Подходяще, — одобрил Гольдмах и предложил: — За знакомство!
— На брудершафт! — внесла она существенное дополнение.
Они выпили, и он осторожно коснулся ее губ, но не тут-то было. Лика жаждала страстного поцелуя. А уж целоваться он умел, как никто другой. Природа, обезобразившая лицо Михаила, щедро компенсировала свою оплошность глубокой чувственностью. Женщины, которых он бросал, подолгу залечивали раны. Он же расставался легко, между прочим, уходил по-английски, иногда возвращался. Гольдмах считал, что любовь — это воспаленная фантазия поэтов.
Трудно было потом восстановить в памяти, каким образом они оказались на родительском диване. И почему совершенно голые? Он помнил только, что домру сменила зурна и что девушка в приступе нежности кричала: «Мой ангел! Мое сокровище!» Такое с ним было впервые. Женщины обычно скупятся на слова.
Они уснули на рассвете, а вечером он съездил за необходимыми вещами и окончательно перебрался к ней.
Они выходили из дому лишь за продуктами. Все остальное время проводили в постели.
— Со мной такое тоже впервые! — округляла она глаза. — Просто не могу остановиться! Хочу еще! Хочу снова! Хочу опять! Хочу бесконечно!
И они бросались друг на друга, рыча по-звериному, словно находились не в старой чекистской квартире, в самом сердце большого промышленного мегаполиса, а в высокой, душистой траве первозданных дебрей. И было еще. И было снова. И было опять. И казалось, что будет бесконечно.
В минуты отрезвления Михаил интересовался:
— Я, наверно, мешаю тебе готовиться к экзаменам?
— К черту! — Она лежала на животе, широко раскинув ноги, и плохо справлялась с дыханием.
— Нет, серьезно. Я мог бы помочь! У меня родители медики, и я учился в медицинском…
— Иди к черту! Не буду я никуда поступать! Просто хотела пыль в глаза пустить!
— Мне?
— А кому же еще? Ведь я влюбилась. Ты не понял?
— В меня? — удивлялся Гольдмах. — Когда же ты успела?
— Думаешь, для этого требуется время? Там, на свадьбе, как увидела — все вокруг закружилось! И до сих пор…
— В меня, конечно, влюблялись, — рассуждал Миша, — но чтобы с первого взгляда…
— А может, по-другому — это уже не любовь?
— Не знаю. Я все-таки уродлив, — без жалости к себе заключил он.
— Дурачок! Я всегда мечтала о таком, как ты! В книгах и фильмах мне нравились отрицательные герои! А лицо должно быть, прежде всего, интересным, а не красивым. Таким, чтобы на него хотелось постоянно смотреть. У тебя именно такое. Две недели смотрю и не могу наглядеться. А кожа! Какая у тебя белая кожа! А эти заросли смоляных волос на груди!..
Она произнесла еще много лестных слов в его адрес и принялась ласкать его тело, а Миша вдруг почувствовал холод в затылке. «Две недели смотрю»… Неужели прошло две недели? Он давно потерял счет дням. И это с ним тоже впервые! А Салман уже рвет и мечет! Думает, что он уехал в Израиль, не попрощавшись. А может, и того хуже…
Мысль о компаньоне всего раз посетила Гольдмаха. Потом он старался не думать. Все это было слишком далеко, мешало его счастью.
— Завтра приедут родители! — как-то поутру сообщила Лика, разливая в чашки кофе.
— И что дальше?
Она села на табурет и заплакала.
— Что дальше? Что дальше? Откуда я знаю, что дальше?
— Постой, не надо горячиться, — погладил он ее по руке. — Разве все так плохо? Поговорю с твоими родителями. Могу сказать, что ты беременна от меня, и я хочу жениться. Не звери же они? Поймут.
— Ты ничего не знаешь! Ничего! Понял?
Она вдруг повалилась на пол и забилась в истерике.
Он накрыл ее своим телом.
Она целовала его лицо и шептала: «Мишенька, я люблю тебя, я люблю тебя!..»
— В чем дело, скажи? Я не понимаю! Они махровые антисемиты? Дело в этом?
— Нет!