А это чье молодое лицо смотрит на него с такою любовью и тоскою? Чьи это молодые губы шепчут: «Господи! пошли ему успокоение и радость… Папа! папа! это я дала тебе горе, бедный мой!» — Да, это те губы шепчут так, которые недавно целовались с другими, калмы-ковато толстыми губами за рощею, у Двины, под Полоцком. Это она, Дурова, в своем уланском мундире стоит в соборе и молится. Флейгель-адъютант Засс, взяв ее из Витебска, заехал по делам службы в Москву, и она в то время, когда Засс отправился с каким-то поручением к московскому главнокомандующему и сказал, что воротится не раньше двух часов, — она пошла взглянуть на Кремль и зашла в Архангельский собор, где обедня еще не кончилась… Стоя в церкви и разглядывая ее, она вдруг издали узнает знакомый затылок и лысину… Сердце так и запрыгало у нее, не то оборвалось и заныло при виде этого широкого затылка и этой светящейся лысины… «Это папин милый затылок, папина лысина, которую я целовала когда-то…» Подходит ближе и видит, что это молится и плачет ее отец… о ней, дуре, плачет, о бессердечной, о недостойной дочери молится… Так бы она и бросилась перед ним на колени, так бы и выцеловала с холодного пола все слезинки, которые упали из его добрых глаз на этот пол и разбились, да не смеет она этого сделать, не может… Теперь не смеет, потому что ее везут к государю, и никто не должен знать, кто она.
Между тем служба кончается. Молящиеся расходятся. Но к старенькому попику, выглянувшему из боковых врат, суется кучка мужчин и в особенности женщин и баб, желающих служить молебен. Дурова стоит сзади и видит все это. Впереди всех — ее папа.
— Вам, государь мой, панихиду или о здравии? — спрашивает, тряся головкой, попик папу.
— Я и сам не знаю, батюшка, — отвечает папа, утирая слезы.
— Как, государь мой, не знаете? — удивляется попик.
— Не знаю, батюшка.
— О ком же вы молиться желаете, государь мой?
— О дочери.
— Что ж она — умерла, помре?.. скончалась?
— Не знаю, батюшка.
— Больна, может? немоществует?
— И того не знаю… Может быть, умерла, может — жива… Но думаю, что ее нет уже на свете.
— Так глухую вам, государь мой, молитву можно, — соображает попик.
— Хоть глухую, батюшка, — отвечает тоскливо папа. В это мгновенье над ухом его раздаются слова:
— Дочь ваша жива и здорова… не печальтесь… Как громом пораженный, он задрожал и чуть не упал.
— Надя! Надя!.. это ее голос!
Но когда он обернулся, он не увидел той, голос которой слышал: она быстро скрылась в толпе.
— Солдатик какой-то, — шептали пораженные бабы.
— Уланик молденький, — подтверждал попик. Дуров бросился искать уланика в церкви, на паперти, на площади — уланика и след простыл.
Через два дня уланик был уже в Петербурге. Весь этот путь от Полоцка и Витебска до Петербурга, эта бешеная фельдъегерская скачка, Москва, никогда ею не виданная, подавляющая своей бестолковой громадностью и сутолокой всякого, кто жил только в глуши, потом эта потрясающая сцена в Архангельском соборе, а тут Петербург, словно гриб необычайного вида, выросший на трясине и не проваливающийся в болотную глубь, эти гранитные, каменные и бронзовые чудища, в виде дворцов, храмов, палат и памятников, торчащие над водою, этот блеск, и стук, и гам, и хрест оголтелых, торопящихся и суетящихся десятков тысяч людей, эти тысячи колес, стучащих разом, слишком много для девочки, по нервам которой хотя и перекатилось такое тяжелое колесо, как Фридланд с громом сотен орудий, с пальбой сотен тысяч ружей и тысячами стонущих и умирающих людей, — однако все же этого слишком много, слишком разом: впечатлений и переходов, крутых и невероятных, слишком много образов, сцен, потрясений тоже много — и не ее бы нервам вынести это; а они вынесли… Да чего не вынесет молодость с крыльями Меркурия на ногах и в сердце!
А тут надо вынести еще нечто…
В день приезда в Петербург юный уланик, сопровождаемый Зассом, едет во дворец… Все эти переходы по громадному зданию, этот лабиринт, блестящий золотом убранства и золотым шитьем на людях — все это мелькает в глазах как сон, как волшебство, и исчезает, мгновенно вылетает из памяти, оставляя следы только на нервах…
Юный уланик машинально, но стройно, как восковая свечка, входит в императорский кабинет, ничего не видя вокруг себя… Она видит только, что it ней тихо, ровно, как-то монументально приближается очень высокий, очень стройный, с немигающими глазами человек… Где она видела такие же совсем не мигающие глаза!.. Да, в Тильзите, у маленького, кругленького человека в странной треугольной шляпе… Да еще она видела немигающие глаза у одной большой птицы в Малороссии, когда она гостила там… Это был орел. И тут глаза не мигают…
Задумчивое лицо, разом, так сказать, окатив с головы до сапог вошедшую своим немигающим взглядом, подходит к ней и, взяв за руку, которая, холодная, дрожала как осиновый лист осенью, подводит ее к столу, опирается другою рукою на стол с богатыми инкрустациями и, продолжая держать трепетную, холодную руку, говорит тихо словно на исповеди:
— Я слышал, что вы — не мужчина… Правда ли это?