Он ушел. Она стояла в нерешительности, точно забыла, где ее квартира. Словно весь свет перевернулся. Это все тот же Полоцк — да не тот: не то освещенье, не то дома, не те выраженья на лицах у людей… Что это — чувство разлуки?.. Точно разом все это становится чужим — и так скоро, мгновенно! Ухо словно так, как смотришь на мертвого: вчера он смотрел, разговаривал, понимал, а сегодня — он точно чужой всем, и все ему чужие… Он точно ушел куда-то, ушел навеки, хоть оп лежит тут… Так и Полоцк разом ушел — и та роща ушла, что вчера была так зелена и тиха, что вынудила его говорить… И то местечко ушло, где сидели они… Ушли и следы его колен на песке… и он ушел…
— Ах, панич, где ваша сабля? — пищит Срулик. Тут только она опомнилась — увидела, что она уже на квартире у себя. Быстро дрожащими руками уложив свой немудреный походный багаж… девушка вынесла его на крыльцо и бросилась в сарай к своему Алкиду. Конь, не видавший ее с утра, радостно заржал и как собака стал тереться головой о ее плечо. А она, обхватив его шею, крепко сжала.
— Прощай, Алкидушка, прощай, мой милый! — шептала она.
Евреята окружили эту группу и стояли с разинутыми ртами… Умные глаза коня говорили, что он что-то понимает…
У ворот послышался стук экипажа, и во двор вошел Нейдгардт… Из сарая вышла Дурова, окруженная еврея-тами, а за ними вышел и Алкид — он оборвал недоуздок и следовал за своей госпожой… Дурова как-то отчаянно махнула ему рукой…
— Ради Бога, Салазкин, возьми его, береги, корми его получше… давай ему соли чаще, — быстро говорила она, обращаясь к подошедшему улану.
Нейдгардт, видимо, был тронут этой трогательной привязанностью к коню.
— О нем не беспокойтесь: его сберегут вам, — успокаивал он.
Но Алкид был не промах — он сразу понял, в чем суть: не давшись в руки Салазкину, он все лез к своей госпоже, так что та не устояла: она снова бросилась к нему и обняла его шею.
— Прощай-прощай, мой милый!
Но, едва она вместе с Нейдгардтом вошла в коляску и тройка тронулась, как Алкид, повалив Салазкина, бросился за экипажем, твердо, по-видимому, решившись поставить на своем. Пришлось остановить коляску и прибегнуть к насилию. Нейдгард очень смеялся, а Дурова чуть не плакала. Но делать было нечего: сошлись несколько улан, притащили крепкий аркан с петлею, и избалованный конь только тогда всунул голову в эту петлю, когда она преподнесена ему была руками его любимицы… Уланы с трудом удержали его, когда коляска двинулась в путь.
Проезжая мимо рощи, Дурова силилась вспомнить последние слова, сказанные ей Грековым там, на откосе берега, но не могла: она только чувствовала их…
Курьерская тройка мчалась вихрем, колокольчик захлебывался под дугой, рощи, боры, болота, поля и человеческие жилья мелькали, как в передвижной волшебной панораме… Ямщик то и дело выкрикивал: «Соколики, грабит! не выдай!» — и соколики мчались от станции до станции, словно бы за ними в самом деле по пятам гнались разбойники.
Дурова сидела задумчивая, грустная… Ей самой казалась загадочною ее судьба: оглянуться назад — страшно как-то, сердце щемит от этого оглядыванья; там порваны кАкие-то нити, а концы этих нитей все еще висят у сердца, как змеи, и сосут его… Вперед заглянуть — еще страшнее: ведь это туда, вперед, и мчит бешеная тройка, торопится… А что там?.. Но что бы там яи было — вперед, вперед! Молодое воображение тянет вдаль — хочется разом распахнуть завесу будущего, разом охватить все, разом выпить чашу жизни… Вот-вот, кажется, разверзаются небеса… Да, они вчера разверзались уже на момент — и опять закрылись… А он?.. Неужели все это уже кануло в пропасть и не вынырнет оттуда?.. Но ведь это был только сон…
— Вас пугает, кажется, неизвестность того, что ожидает вас? — ласково спрашивает Нейдгардт.
— Да, полковник, — отвечает она неопределенно.
— Напрасно… Конечно, я не могу сказать вам верного, но могу предсказать только хорошее… Вам который год?
— Вот уж семнадцать минуло недавно.
— Уж семнадцать! Эки ужасные лета! — добродушно засмеялся полковник. — Уж семнадцать… А давно вы оставили ваш дом?
— Ровно год.
— И это вы проделали все шестнадцати лет!.. Ну, удивляюсь вам, решительно удивляюсь… А я в ваши годы чуть ли не в лошадки играл в корпусе… А вы где воспитание получили?
— Дома, под руководством отца.
— А ваш батюшка военный?
— Да, он был гусаром.
— И фамилия его Дуров?
— Дуров.
Добряк полковник еще что-то хотел спросить, но нэ решился: он чувствовал, что это уже будет нескромность, нечто вроде выпытыванья. Поэтому на серьезные вопросы он и не отваживался.
— Да, да… Уж и конь у вас — вот умница! Умнее иного солдата… Он давно у вас?
— С двенадцати лет.
— А избалованный шельма — ух, как избалован… А вас слушается?
— Слушается.
— Удивительный конь.
Опять молчание. Опять — «соколики, грабют!..». Полковник чувствует свою неловкость.
— А у меня дочка ваших лет, — заговаривает он, и вдруг конфузится, почувствовав, что сказал будто бы что-то лишнее. — Она у меня в Смольном…
Молчание.
— Видели Наполеона? — попытка поправить промах.
— Видел, полковник.
— Где изволили видеть?