Страх все-таки не был осилен этим предупреждением. Сердце, в свою очередь, предъявило сильные права: прощанье с полком, с полною тревог и поэзии боевою жизнью, с товарищами… А этот шепот за рощей, эти слова чарующие, ласки — самая сосна, кажется, под которою они прощались, нагибалась, чтобы подслушать этот шепот… Прости! всему надо сказать — прости!.. Она задрожала…
— Ваше сиятельство! государь отошлет меня домой, и я умру с печали!
Это было выкрикнуто так по-детски, с такою искренностью, что тяжелая рука главнокомандующего опять легла на дрожащее плечо. Она подняла на него глаза, полные мольбы и страха, — такие детские глаза!
— Не опасайтесь этого, молодой человек! — мягко сказал старик. — В награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем. А как мне велено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирсксго приложу еще и свое донесение. Поверьте мне, что у вас не отминут мундира, которому вы сделали столько чести.
Щеки девушки розовели, сердце распускалось… Она уже живет надеждой, возвратом, свиданьем… соловьи просыпаются в сердце…
— Будьте же готовы к отъезду немедленно… Вас доставит к государю флигель-адъютант Засс, который проедет с вами через Москву для исполнения другого поручения его величества. Прощайте. Желаю скорее увидеть вас в числе моих офицеров.
Выйдя из кабинета в дежурную, девушка остановилась как вкопанная: задом к ней стоял какой-то генерал в штабной форме и строгим голосом говорил что-то стоявшему против него навытяжку молодому донскому офицеру… это был — Греков! Девушка из слов генерала успела расслышать:
— За самовольную отлучку в Полоцк вы должны высидеть на гауптвахте неделю…
— Слушаю-с, ваше превосходительство, — был ответ Грекова.
В это время глаза его встретились с испуганными глазами девушки, но в этой испуганности было что-то такое, что заставило калмыковатые, добрые глаза Грекова отвечать, что за эту испутанность он с радостью готов высидеть на гауптвахте месяц, полгода, год!.. И у нее отлегло на сердце.
Опять идет служба в Архангельском соборе в Москве. Восковые свечи — и толстые, купеческие, как купеческие карманы, и тоненькие, словно одни фитильки, мужицкие свечечки — тысячами огней теплятся и оплывают, и чадят, теплятся и чадят в душном, тяжелом, насыщенном дымом ладана, свечным чадом и чадом дыхания молящихся воздухе церковном. Глухие, словно выходящие из пивной бочки возглашения любимого купцами и купчихами рыжего дьякона, скрипучие попискиванья старого, испостившегося на осетринке от благодетелей, протоиерея, октавы, басы, тенора и дисканты проголодавшихся певчих, шепот и по временам стоны молящихся, стуканье кулаками в сокрушенные перси, сокрушенными лбами в помост церковный, звяканье о ктиторово блюдо лобанчиков, рублей, пятаков и всего громче кричащих к небу грошей бедняков, — все это так величественно, внушительно, как внушительно движение волны морской, шум говора народного, говор дремучего бора в ветер…
Вон у самого клироса стоит знакомая уже нам фигура, с высоким, гордым, но опущенным книзу белым лбом; на лице, в опущенных глазах, в задумчивом склонении головы отражается эта внушительность места и обстановки. Это граф Ростопчин.
«На этих склоненных головах, на этих согбенных спинах, на этой детской вере, что заливает церковь огнями копеечных свечечек, а церковный помост слезами — на этом фундаменте я сумею построить величавое здание, храм народного духа, и имя мое, как имя архитектора, записано будет на скрижалиях бессмертия… Вот где наша сила — в восковой копеечной свечке; и я еще когда-нибудь зажгу ее — и будет она вечно теплиться в истории вместе с моим именем…»
Так мечтала, прикрытая французским париком, длинная, честолюбивая голова Ростопчина, которому не давал спать патриотический успех его «Мыслей вслух на Красном крыльце…».
Несколько в стороне от Ростопчина стоит Мерзляков. И его доброе лицо задумчиво. Ему вспоминается старик
Новиков, заживо схоронивший себя в своем Авдотыше и воспитывающей карасей в своем вотчинном озере. Молитва его мешается с этими воспоминаниями.
«Да, караси, караси… молящиеся караси — все больше караси… А есть и щуки — вон купцы с Мясницкой, из Охотного ряду — это щуки зубастые… Вон еще щуки молящиеся… Мечтатель Николай Иванович, старый мечтатель… Эх, невесело житье человеческое!..»
Рядом с дядей стоит и И puma. Тепла ее молитва, и молодое лицо ее теплится радостью и благодарностью, вон та свечечка восковая, что поставила девочка с радостным личиком и новым платочком на голове… За этот платочек-обновку она и свечечку ставит: Бог послал обновочку, крестный подарил… А у Ириши своя обновочка: пленных разменяли… Эх, всемогущая молодость! Ты все творишь из ничего…
А вон, как видно, тот отставной военный, что стоит у стенки и глядит на Спасителя, не умеет создать себе счастье из ничего. С мольбою смотрит он на образ — и нет-нет да и скатится по лицу его одинокая слеза и стукнет о пол… Он еще не очень стар, но, видно, горе его старо…