Поташников подпер ладонями подбородок, на котором сегодня утром выкосил бритвой русую щетину, с грустью произнес:
— Вообще-то я понимаю своих коллег и склонен делать скидку на зависть. Ломовые лошади обычно завидуют скакуну.
В глазах Исмагила Истмагуловича я уловил отблеск внезапной поташниковской грусти. Примирение и жалость прозвучали в голосе.
— Ломовые лошади завидуют скакуну.
— Гумер, так или не гак?
— Не знаю, Михаил Устиныч. Не случалось быть ни битюгом, ни скакуном.
— Я в переносном смысле…
— Вникнул.
Щеку Поташникова еле заметно вздернуло презрением. Он положил сигарету на лезвие ножа, опять стал уплетать рыбу.
В прихожей, баюкая грудного сына, тоненько пела Кафия.
Хотя массивная лиственничная дверь была плотно захлопнута, я видел прицепленную к толстой стальной пружине зыбку, склонившуюся над зыбкой Кафию, ребятишек, сидящих на нарах. Я даже представил отражение в никеле самовара высокой черноглазой, темноликой Кафии, одетой в малиновое, глухого тона платье.
Я преклоняюсь перед этой молодой красивой женщиной.
Позапрошлым летом умерла жена Исмагила Истмагуловича, и Кафия вышла за него замуж, на семерых детей. Ее родственники были против: «Лучше утопиться, чем пойти на такой кагал», но она все-таки поставила по-своему.
В девушках она была кровь с молоком.
По тому, что Кафия побледнела, стала худенькой, легко догадаться, какой воз она тащит.
Удивительно, откуда берутся у нее силы и желание заботливо следить за неродными детьми (одежда на них всегда чистая, подштопанная, катанная рубелем), готовить и подавать еду, убирать в комнатах, ухаживать за скотом и птицей?!
При случае я квартирую у Исмагила Истмагуловича. И у меня создалось впечатление, что жизнь Кафии своей недремностью напоминает речную быстрину. Очнешься, бывало, ночью, — в деревне повальный сон, а место Кафии на нарах пустует: то она задает сена корове, то стирает, то дежурит возле овцы, которая должна объягниться, то пахтает масло в узкогорлой длинной кадушке.
Чириканье пружины прекратилось. Укачала Кафия малыша. Сейчас она примется что-нибудь делать. Все работа, работа, работа. Пусть хотя бы посидит с нами, послушает, о чем толкуем. И держится-то она так, словно ее ничто не интересует, кроме хлопот по дому и хозяйству. Но я-то знаю: нет на земле людей, кому бы не хотелось время от времени отбросить заботы, забыться.
Сегодня, когда мы с Поташниковым покупали водку, в магазин полным-полно набилось старух и ребятни. Чтобы потешить их, я прикинулся пьяным и, проковыляв на улицу, изобразил, как сходились на бой и дрались тощий, заматерелый одинокий марал и молодой, глянцевитый, чернозадый, который уже успел завоевать целый гарем самок.
Под хмельком я становлюсь дерзким даже с теми, кого уважаю.
Прежде чем потребовать, чтобы Исмагил Истмагулович пригласил к столу Кафию, я поглядел на него осуждающе, в упор.
— Позови хозяйку.
— Правильно! — воскликнул Поташников, беря сигарету с лезвия ножа.
— Нельзя. Детей надо укладывать.
— Грудной уснул, остальные сами лягут.
— Дела у нее.
— У тебя нет, что ли?
— Пить ей вредно.
— И нам вредно. Зови. Хариусов ашать будет. А то Михаил Устиныч все перемелет.
Исмагил Истмагулович покорно пошел в прихожую. Он широк затылком, уши алые, саженная спина, на косолапых толстых ногах белые шерстяные носки.
Когда я был малайчонком, он выглядел уже так вот, как теперь, медвежковато. И я очень хотел походить на него, чтобы казаться людям добрым, простодушным батыром.
Он крепко дружил с моим отцом Миявиром Разбековичем Дияровым. Они вместе ушли воевать. На подступах к Вильнюсу отца убило снарядом. Тем же снарядом контузило Исмагила Истмагуловича.
За полгода до этого односельчане похоронили мою мать, умершую от истощения, и мы, я и две сестренки, в детском доме узнали о гибели отца.
Исмагил Истмагулович приезжал к нам в город, покамест мы не подросли. Больше всего мы радовались, когда он навещал нас зимой, потому что гостинцы, привозимые им, не портились за дорогу. Тут были вареные куропатки, ядра желтовато-золотистого кисло-сладкого румчука[2]
, свежие налимы, круги мороженого молока, рябиновые кисти, сорванные накануне в снежном лесу.Ничего вкусней я не ел с того времени.
Приезжать Исмагилу Истмагуловичу в город было трудно: после контузии у него дергалась голова и тряслись руки.
Кроме сестер, нет у меня родней человека, чем он. Впрочем, я привязан к нему, пожалуй, крепче. Но в последнее время я подчас весь киплю от обиды, потому что в натуре Исмагила Истмагуловича прочно прижилось одно неприятное свойство. Оно было у Исмагила Истмагуловича и раньше, но воспринималось с обожанием, как и все в нем.
Наверно, я стал умней и требовательней.
Исмагил Истмагулович внес деревянное, резное, с курганом свежесваренной картошки блюдо. Розовая кожура картошки соблазнительно потрескалась. Клубился терпко пахнущий землей пар.
— Ах, скороспелочка, ах, рассыпчатая! — Исмагил Истмагулович чмокнул губами, схватил картофелину, сел, перекидывая ее с ладони на ладонь. — Сынок, ты совсем не закусываешь. Закусывай и поправляйся, а то больно похудел за лето.