Оттого, что он не привел жену и старался задобрить меня ласковым обращением, да и потому, что он повторил слова, которые обыкновенно я говорю, когда ем скороспелку, я вспылил:
— Слушай, друг моего отца, я выгоню тебя из своего сердца, как козла из капусты.
— Молоко сепарировать собирается. Уговаривал. Не захотела.
— Ты Михаила Устиныча обманешь. Он русский. Меня не обманешь.
— Гумер, да ты не умеешь пить, — мягко сказал Поташников.
— Не умеешь пить.
— Воля хозяина — закон для гостей.
— Закон.
Я промолчал, взял сковороду и вышел в прихожую.
Дети уплетали картошку, расположившись кольцом на нарах. Я подставил им хариусов.
Кафия крутила ручку сепаратора. В ее взгляде я прочел осуждение.
Женщина, разумеется, смекнула, что я, едва она закончит работу, потяну ее к нашему застолью, и, надеясь, что мне надоест ждать и я отступлюсь, начала пропускать после молока свежий обрат.
Я приблизился к лавке, на которой бочком примостилась Кафия, поднял подойник и принялся лить обрат в воронку сепаратора. Луженый носок для стока сливок медленно покрывался желтоватой пленкой.
— Милая Кафия, сливки-то не отбивает.
Она потупилась и прекратила перегонку.
Протирая жестяные тарелочки барабана, она прошептала, чтобы я возвращался в горницу. Ей не позволит стыд гулять в компании мужчин, а также мучит опасение, что ее присутствие огорчит мужа.
Я сказал Кафии, что давно пора растоптать в их семье унизительный для женщин обычай.
Не первый раз я убеждал ее в этом, и опять она возразила. Хороший обычай. В их деревне его придерживаются, в других деревнях тоже.
Как я ни втолковывал Кафии, что лишь в таежной глухомани, подобной юрасовской, башкиры строго соблюдают этот давний жестокий порядок, она не согласилась со мной.
Она отстаивала свое мнение смиренным тоном. А перед тем, как я, разгневанный, повернулся, неожиданно просияла черными озерами глаз, и я понял, сначала холодно, а потом, за горничным столом, радостно, что Кафия тронута моим участием и втайне разделяет то, против чего я негодую.
Я лег на нары, покрытые красноузорным белым войлоком.
Свет лампы придавал бронзовую тяжесть сердитому лицу Поташникова, который рассказывал Исмагилу Истмагуловичу о шофере Степане Гринько. Этот Гринько, худой, длинный парень, появился на усадьбе заповедника весной. Он приехал навестить родную сестру, а потом собирался податься куда-нибудь на сибирскую новостройку, но наш директор, узнав, что он шофер, предложил ему остаться. Гринько принял покалеченный вездеход, превосходно отремонтировал его.
Дороги у нас опасные, медленно просыхающие после дождя, тянутся по горам и среди высоких густых лесов, но Гринько так ловко и осторожно водил машину, что ни разу, даже в непогодь, нигде не застрял и не врезался в дерево. Все, кому пришлось ездить с Гринько, взахлеб расхваливали парня.
Однажды, возвращаясь из Магнитогорска с горючим для дизельной электростанции, он встретил на кордоне Алмазные Ручьи группу учительниц-туристок и увязался за ними, оставив грузовик во дворе у обходчика газопровода. Пропадал Гринько целую неделю. Свое отсутствие он объяснил коротко: «Любовь накатила».
Директора, лежавшего тогда в больнице, заменял Поташников. Он уволил Гринько, а профсоюзный комитет опротестовал через суд его приказ. Было это в июле, и с тех пор Поташников все кипятится.
— Я не против воспитания доверием. — Оконные стекла дзинькают, и мне кажется, что они начнут лопаться от грохота поташниковского баса. — Однако я против мягких мер, применяемых к своевольникам и правонарушителям. Провинился — нет тебе скидок. А что сейчас? Опекают! Воспитывают!
Исмагил Истмагулович озадачен яростью Поташникова, но то и дело согласно мотает головой; стриженые волосы золотисто переливаются.
— Я бы загнал Гринько туда, где… Вот убедитесь — он почище номер отколет.
— Отколет.
— И профком очухается и завопит: «Долой сахариновый гуманизм!» Подрывать, черт возьми, принцип единоначалия!.. Нелепо.
— Гринько подведет, ужасно подведет, — скороговоркой бормочет Исмагил Истмагулович.
Я зажимаю ладонями уши. Проклятье! Добрый, честный, смелый мужик Исмагил Истмагулович — он переловил уйму вооруженных браконьеров, а поддерживает злопыхательство и напраслину. Откуда в нем бессознательное подчинение чужому мнению? От доверчивости? Или от чего-то, что было в прошлом.
— Эй, Гумер, не пытайся заснуть. Доколотим-ка последний пузырек.
Слезаю с нар. Поташников разливает остатки водки и напоследок для потехи давит бутылку, будто выжимает из, нее все до капли.
— Гумер, как тебе Гринько?
Зрачки Поташникова твердо нацелены в мои зрачки.
— Михаил Устиныч, сколько вам лет?
— Сорок пять.
— Слишком медленно развиваетесь.
Поташников ставит рюмку, которую собирался подать мне, и хохочет, а между раскатами смеха приговаривает:
— Окосел настырный егеришко. Ум-мор-ра!
Наверно, от правоты мною овладевает спокойствие. Легкой поступью человека, сделавшего что-то важное, я выхожу на воздух.