Вне личной психики эти процессы – безвредные, хотя иногда и раздражающие. Они лежат в основе использования узнаваемой мелодии в рекламе, чтобы придать товарам индивидуальность, а в драматическом искусстве – чтобы наделить героев музыкальным аватаром. Музыкальные заставки – это укрощенные навязчивые мелодии. Однако в головах людей навязчивая мелодия становится ядром «я», застрявшим в неподходящем месте, талисманом, который должен был оставаться снаружи (и мог бы быть приятным, если бы это было так), но который не может быть изгнан из ума. Счастливый талисман превращается в осколок.
Мозговой червь становится тем, что Жак Лакан называл синтомом (sinthome), используя омофонное написание французского symptôme (симптом)[118]
. Синтом – это мысль или действие, повторяющееся непрерывно, несмотря на отсутствие смысла. Это ничто, которое каким-то образом растет с каждым повторением. Проблема, которую ставит синтом, заключается в возможности существования ничего не означающего, что может быть реальностью. Синтом поглощает чувство самости и в то же самое время отвергает смысл. В этом отношении он странным образом напоминает другие явления. В музыкальной форме этому подобию дает выражение навязчивая мелодия. Она становится ироничным переводом предполагаемого музыкального статуса в возвышенный шум.Сделайте эти процессы частью музыкального произведения, и мелодия станет восприниматься объективированной формой самоотрицания, обреченной повторяться до переизбытка. Навязчивая мелодия в реальной жизни – это загадка, навязчивая мелодия в музыкальном произведении – это демонстрация. Чем чаще такая мелодия возвращается, тем больше она теряет смысл. Это становится автоматизмом, обнаруживающим фундаментальный недостаток, врожденную уязвимость самой субъективности. Чтобы почувствовать себя самими собой, мы должны жить среди осмысленного звука. Шум опустошает нас. Одна из причин, почему наше удовольствие от бессмыслицы зависит от усиления рифмы, ритма, ассонанса, аллитерации и тому подобного, состоит в том, что все перечисленные – акустические феномены, и ритм, первый среди равных, занимает место разума, шутливо отброшенного нами. Но если разум отступает
Теодор Рейк был сбит с толку этим феноменом благодаря Густаву Малеру. На протяжении десятилетий он был обеспокоен тем, что не смог объяснить, почему хоровая тема из финала
Скерцо
Скерцо устраняет бóльшую часть потери смысла. Оно совершенно несмешное. В письме к другу в 1896 году Малер описал эту музыку как сходную с моментом ужаса от «постоянно движущегося, никогда не отдыхающего, никогда не думающего зубчатого вала жизни». Он продолжает развивать метафору этого ужаса, который немедленно берет над ним верх. Музыка, по его словам, перекликается с «ужасным» опытом наблюдения за «вздымающимися танцующими фигурами в ярко освещенном бальном зале, на которых вы смотрите темной ночью снаружи с такого большого расстояния, что вы больше не можете слышать музыку!» В другом письме, написанном примерно в то же время, он добавляет, что далекое «кружение и вращение пар», видимое через окно, кажется бессмысленным, потому что ритм, ключ, который всё заводит, отсутствует. Точно так же вы должны предположить, что для того, кто потерял свою личность и свое счастье, мир выглядит искаженным и сумасшедшим, как в вогнутом зеркале». Вогнутое зеркало, Hohlspiegel – буквально «дырявое зеркало», – образует поглощающую пустоту, а не отражающую поверхность. Оба сообщения, а также звук, который приходится на кульминацию третьей части, создают один эффект – это крик: он соперничает с шестеренками, но не может их остановить, он звучит в пустоте, которую не может заполнить.