С другой стороны, показательное расположение музыки за пределами слов может проистекать из фундаментальной асимметрии. Музыка имеет социальное и ритуальное применение, но в течение последних двух с лишним столетий, в период расцвета выражения «не передаваемая словами», основная роль музыки заключалась в доставлении удовольствия. Но при этом музыка, по-нашему мнению, не имеет утилитарной ценности. С языком дело обстоит наоборот. Язык может доставлять удовольствие, но его незаменимая роль – быть полезным; язык как таковой имеет максимальную утилитарную ценность. Поэтому признание, что музыку нельзя передать словами, может просто оказаться способом продемонстрировать освобождение от мира пользы, работы и ответственности. Музыка, перевернув с ног на голову классическую кантовскую парадигму, становится медиумом, дарующим нам свободу, возвышенно освобождая нас от обязанностей.
Эти соображения поднимают важный вопрос, который, как мне кажется, никогда не задавался достаточно серьезно. Почему мы так неблагодарны языку? Почему мы так часто хотим выйти за его пределы? Может быть, наше недовольство языком (выраженное в идеях, проистекающих друг из друга: первая – слова нас подводят, вторая – мы хотим выйти за пределы слов) возникает из неприятной истины, которую мы невольно отрицаем? Ибо утверждение, что язык недостаточно силен, маскирует признание, что, напротив, язык слишком силен и – даже когда он используется плохо – насыщен реальными и потенциальными смыслами и действиями.
Попробуйте мысленный эксперимент: действительно ли вы хотите обходиться без языка? Быть неспособным к нему? На что это будет похоже? Язык – это то, что дает нам мир, идентичность, воображение, связь. Если мы хотим что-то очеловечить, что мы делаем? Мы заставляем его говорить. Нет личности без языка; алингвистическое – это нечеловеческое.
(Правда в том, что мы делим мир с нечеловеческой природой, и новейшие представления просят нас ограничить наши привилегии и осудить чувство превосходства над теми, чье существование также кратковременно. Но если уж на то пошло, язык – наш лучший способ последовать этому. Мы сближаемся с теми, кем не являемся, именно потому, что становимся более разговорчивыми, а не молчаливыми. Молчание, которое мы можем принять, как и голоса, которые мы можем дать, – благоприятная почва друг для друга.)
Правило, относящееся к музыкальным произведениям и спектаклям, в более широком смысле подходит и к акустическим событиям и высказываниям: язык и нелингвистический звук, включая эмоциональные и телесные звуки, могут иногда вступать в оппозицию, однако они
Точно так же как язык не может высказать всего (да и кто бы думал иначе?), материальное и телесное измерение звуков, издаваемых нами, не может служить суррогатом для трансцендентальных мечтаний, которые мы не можем представлять иначе как через них. Язык действительно в своей восприимчивости к другим выразительным звукам, вплоть до аудиального, является нашей самой большой надеждой на выполнение задачи жизни в полностью светском, полностью материальном мире, что, собственно, мы все и должны делать, независимо от наших систем верований. В сущности, мы говорим, чтобы осмысленно участвовать в бытии: когда говорим и когда не говорим, когда обращаем внимание на высказывание и когда обращаем внимание на бессловесную выразительность. Как я уже говорил в другом месте, работу языка можно остановить, но нельзя «выйти за его пределы». Единственная доступная трансцендентность – это радикальная имманентность.
Недовольство языком может беспокоить даже тех, кто больше всего зависит от слов и использует их лучше всего. Виртуозы языка могут ссориться со своим инструментом; но никто не может быть так зол на слова, как поэт или романист, живущий ими и для них. Эта интимная ярость витает на заднем плане эссе Кормака Маккарти о языке и бессознательном. Эссе не только самообличающее, но и неожиданно дающее некоторое представление о связи между языком и аудиальным.