Образ одухотворения слов мыслью появляется в первых двух вокальных сегментах, в хоре отшельников и соло баритона – восторженного духа, парящего в небесах. Хор завершается тем, что поющие узнают в скалистом горном склоне, на котором они находятся, святилище любви («Heiligen Liebeshort»), а соло баритона – призывом к вечной звезде сиять в сердце бессмертной любви («Glänze der Dauerstern / Ewiger Liebe Kern»). Эти аналогичные концовки сопровождаются аналогичными восходящими переходами от одной фазы мышления к другой. Инструментальное восхождение принимает форму медленно расцветающей мелодии. Этот процесс полностью прозрачен: он начинается с одного высокого тона в октавах и расширяется до отдельных инструментальных фраз, которые постепенно переплетаются вместе. Образ является голосам: не
На протяжении бóльшей части хора вокальная линия остается дробной. Слышны промежутки между фразами и даже между слогами. Пение приглушенное и четко артикулированное. Но постепенно связность вокальной линии нарастает и в конце концов берет верх. В тот момент, когда происходит узнавание, фразы вокальных партий становятся продолжительными и голоса впервые сливаются в многоголосной гармонии. Полнота понимания становится полнотой звука.
В основе этого процесса лежит упомянутая выше октава – постоянный ми-бемоль в партии скрипок, удерживающийся почти без перерыва на всем протяжении хора. Эта октава слышна в каждом промежутке вокальной партии. Она создает вибрирующий гул, с которым волей-неволей соотносятся все остальные звуки. По мере того как вокальная партия набирает связность, эта вибрация становится не столько отдельным отчетливым звуком, сколько присутствием, связывающим всё звучание. Она создает обещание и потенциал объединения звуков, собранных вместе в акте озарения, которым заканчивается хор. Ее роль достигает кульминации, когда она одна звучит полный такт между предпоследней и последней строками хоровой партии: исходный звук оказывается в центре кульминации, к которой он привел.
Затем начинается соло баритона. Окутанный волнами мелодии, он вторит движению хора от дробной речи к связной, переходя от одного типа текста к другому. Бóльшая часть вокальной линии написана в силлабике, когда каждому слогу текста соответствует одна нота. (Предшествующий соло баритона хор был полностью силлабическим.) Но постепенно фразы открываются для мелизмов, так что на каждый слог приходится уже больше одной ноты. Изолированный слог получает две ноты, потом два соседних слога получают по две ноты каждый. Почти сразу после этого протяжной, полноголосой мелизматической песней врывается финальное озарение. От возглашения пение переходит к восторженному интонированию. Его интенсивность возрастает, когда баритон дважды достигает пика в верхней части своего диапазона. Такого рода мелизматическая кульминация сама по себе не является чем-то необычным, но здесь сходящиеся в ней силы – перекличка с предшествующим хором, широкая поступь мелизмов, мощь кульминационного скачка и образность текста – объединяются, создавая слуховую форму обостренного понимания, относящуюся и к тому, что значит понимать вообще.
Иногда подобное знание оказывается не ко двору.
Два колосса стоят рядом друг с другом в пустыне к западу от египетского города Луксора, в древности известного как египетские Фивы. Хотя они изображают фараона Аменхотепа III (XIV век до н. э.), колоссы уже давно отождествляются с мифологической фигурой Мемнона, эфиопского героя Троянской войны. Мемнон был сыном Эос (Авроры), богини зари, и ее некогда смертного возлюбленного Тифона, для которого она попросила у Зевса вечную жизнь, но не вечную молодость. (Она забыла упомянуть об этом.) Тифон сморщился, увял и в конце концов превратился в цикаду – исполнитель эпических поэм стал стрекочущим насекомым.
Между 27 годом до н. э., когда памятник был поврежден землетрясением, и примерно 196 годом н. э., когда он был восстановлен, ранним утром, обычно на рассвете, колосс Мемнона нередко издавал звуки, «песню». Он стал популярным туристическим объектом в Древнем мире и источником поэтических метафор в современном. Как правило, описания песни статуи сравнивались со звоном меди или со рвущейся струной лютни. В середине XIX века у Томаса де Квинси возникли такие ассоциации при вспоминании о звуке, который впервые возник у него в голове летним днем при «великолепном солнечном свете» у открытого окна в комнате, где лежала его мертвая сестра, еще совсем ребенок: