Я замер на мгновение; благоговейный трепет, а не страх охватил меня; и пока я стоял, подул торжественный ветер, самый скорбный из всех, что когда-либо слышало ухо. Скорбный! Это ни о чем не говорит. Это был ветер, столетиями сметающий поля смерти. Много раз с тех пор, средь летнего дня, когда солнце жарче всего, я замечал тот же самый ветер, поднимающийся и издающий ту же самую пустую торжественную мемнонскую священную зыбь: единственный в этом мире слышимый символ вечности. И трижды в жизни мне довелось услышать один и тот же звук при сходных обстоятельствах, а именно, когда я стоял летним днем между открытым окном и мертвым телом.[131]
Звук Мемнона возникает, потому что приходит в ответ на свет, но он также добавляет контрапунктическую темноту, христианский полутон, чтобы дополнить звон языческой статуи. «Священная зыбь» напоминает, по-видимому, долгий органный пункт. Но этот звук символизирует бесконечность в негативном смысле, как и подобает Мемнону, рожденному от Тифона. Звук, проносящийся над полями вечности, полон скорби, потому что вечность пуста, как перспектива, которую можно было бы увидеть из открытого окна, но которая в данном случае не видна вовсе, а лишь прикрыта шумом торжественного ветра, своего рода слуховой пеленой. Де Квинси слышит через открытое окно, но ничего не видит. Он видит только средство, с помощью которого любой из нас входит в вечность: мертвое тело. И цепочка элементов: ветер, тело, окно, летний день, – трижды повторяющаяся на протяжении многих лет, становится лейтмотивом его жизни.
Наиболее заметным моментом в этом подчинении зрения звуку является замечание де Квинси о том, что ветер, несущий смерть сотни веков, привлекший его внимание, –
Примерно столетие спустя Август Стриндберг представил подобную песню в конце своей лирической драмы
Аудиальное и слышимое
У аудиального нет местоположения, так, может быть, это не более чем миф или метафора?
Отнюдь: оно настигает нас в параметрах телесных ощущений, разделяемых, по крайней мере, со зрением и, возможно, с осязанием, – тех параметрах, каких чувственный опыт осмысляет сам себя так же, как и сознание. Этот аспект наиболее понятен в отношении зрения, однако у нас нет для него названия. Есть видимость видимости, и она всепроникающая. Условие видимости становится видимым в формате рассеянного света: не света того или иного источника, а просто света. Уоллес Стивенс однажды сказал, что воображение, подобно свету, ничего не добавляет к моменту восприятия, кроме самого себя[132]
. То же самое можно сказать и о свете в этой трансцендентальной роли – трансцендентальной, позвольте мне подчеркнуть, в философском смысле сверхтелесного восприятия, а не метафизически трансцендентной. Я вспоминаю об этом, в частности, из-за того, что в ночь перед написанием этого абзаца я вышел из своего дома поздно вечером и обнаружил, что весь пейзаж (я живу за городом) купается в насыщенном синем свете без видимого источника, без малейшего скачка сливающемся с глубокой синевой безоблачного неба. Было полнолуние, но луна еще не взошла; свет шел ниоткуда, потому что он шел отовсюду. Эффект был недолгим, и моя собака, сосредоточенная на запахах, казалось, не понимала, почему я смотрю в пространство. Но она явно знала что-то еще и вскинула голову, словно сообразив: я слушал.