Но если я, выросший в довольстве у благородных и чистоплотных родителей, не заметил надувательства, то лишь из-за великого голода, и в том мое оправдание. Мне так хотелось чего-нибудь вкусного! Сколько нам ни подавали, мне все было мало. Подлец-хозяин подносил еду скудными порциями. Экая невидаль! Да будь она еще хуже, все равно показалась бы мне изысканным угощением. Разве ты не слышал, что голод лучший повар? Я и говорю, что все это было мне слаще меда и только пуще разлакомило.
Я спросил, нет ли еще чего. Хозяин ответил, что, если угодно, подаст жаренные на сале мозги с яйцами. Мы сказали, что согласны. Не успели и слова вымолвить, как все было приготовлено и подано. А пока что, дабы мы не изошли слюною и, как загнанные почтовые лошади, не обезножели, он устроил нам пробежку с плетеными кишками и кусочками сычуга. Мне они не понравились; мясо, на мой вкус, отдавало прелой соломой. Я не стал его есть, предоставив погонщику управляться одному; тарелки вмиг опустели, словно виноградник после сбора урожая.
Я не огорчился, а даже рад был, что мой спутник набьет себе брюхо потрохами и мне достанется больше мозгов. Увы, получилось не так; он и дальше уплетал за обе щеки, будто у него целые сутки маковой росинки во рту не было. Когда подали мозги в яйцах, погонщик вдруг захохотал, по своему обыкновению, во все горло. Я обиделся, полагая, что он хочет отбить у меня аппетит, напомнив о злополучной яичнице. Хозяин же, пристально глядя на нас обоих, нетерпеливо ожидал, что мы скажем об угощении; когда погонщик разразился своим дурацким безудержным хохотом, он решил, что обман раскрыт, — иного повода для смеха как будто не было. Известно, на воре шапка горит, он и тени своей боится, вина порождает в нем страх перед наказанием, всякое движение, кивок кажутся угрозой, ему чудится, что ветром разносит слух о его делах и все о них знают. Малый этот, хоть и был плут матерый, к подобным проделкам привычный и в воровстве понаторевший, на сей раз ошалел от страха. Ведь такие люди обычно трусы и хвастуны.
Как ты думаешь, почему иной кричит, что убьет да зарежет? Охотно скажу тебе: чтобы застращать и возместить угрозами недостаток храбрости, — ни дать ни взять собака, которая лает, да не кусает. Тявкает, наскакивает, а взглянешь построже — убежит.
Итак, хозяин наш встревожился не на шутку, ибо, как я уже говорил, негодяи трусливы, мнительны и злобны.
— Клянусь, это телячьи мозги, нечего тут смеяться, — пробормотал он, растерявшись. — Коли понадобится, хоть сто свидетелей найду!
Но тут же спохватился и побагровел так, что из скул, казалось, вот-вот кровь брызнет, а из глаз со злости искры посыплются.
Погонщик обернулся к нему и сказал:
— Ты-то причем, братец, кто тебя трогает? Может, у тебя здесь заведено взимать с постояльцев, коль им охота придет посмеяться, или налог какой надо за смех платить? Хочу смеюсь, хочу плачу, а ты не мешай, твое дело деньги получать. Кабы я над тобой захотел посмеяться, то не постеснялся бы прямо в глаза. Такой уж я человек. Просто, глядя на эти яйца, я припомнил, как давеча потчевали моего товарища в харчевне, что в трех лигах отсюда.
Тут он принялся пересказывать всю историю — и то, что от меня слышал, и то, что при нем приключилось с хозяйкой, — да с таким удовольствием, будто нежился в ванне из розовой воды, — так он причмокивал, гоготал, гримасничал и размахивал руками.
Хозяин только крестился да ахал, тысячекратно взывал к господу Иисусу. Возведя глаза к небесам, он восклицал:
— Святая матерь божия, смилуйся над нами! Посрами, господь, того, кто свое ремесло срамит!
А поскольку он в своем воровском ремесле был мастак, то и надеялся, что проклятие его не коснется. Прохаживаясь взад-вперед, будто не находя себе места от возмущения и гнева, он кричал: