«Это правда: били, — говорил он, надевая суконную куртку, которую Янка достала из гардероба. — Ты когда-нибудь видел, как выглядит горящая повозка в ночном мраке? И еще это лошадиное ржанье, треск рвущейся упряжи, шипение воды, которой заливают огонь. Ну да, кричали: “За то, что рука поднялась… бросила камень…”, но эти, которые сразу кинулись к возам за мисками, кастрюлями, сковородками, кувшинами, им плевать было на какой-то брошенный камень! Ночь сделалась светлая, красная, зарево взметнулось над всем Мокотовским полем, тени от деревьев огромные, мечутся по траве. Я бегу в сторону огня, кричу: “Люди, вы что, рехнулись?!” Кто-то меня толкнул, я упал, из нагрудного кармана мигом вытащили бумажник, я ничего не мог сделать — они побежали дальше, прямо к повозкам, что стояли под березами. И сразу — снег! Тучи перьев! Ножами вспарывали подушки, кололи перины, сдирали попоны… Несколько человек уперлись плечами в кибитку, лица багровые от усилий, на лбу жилы, треснуло дышло, перевернули вверх дном, бутылки, должно быть, с венгерским вином, раскатились по траве, к счастью, там было только вино — цыганки с детьми успели убежать в ивняк и спрятаться за ольхами около конюшни Кнакельсона. Я лежал в истоптанной траве, одежда разорвана, все болит. Оперся на локоть и смотрю на огонь под березами, что твой Нерон на горящий Рим!
Вижу: за опрокинутой кибиткой несколько цыган, обороняются, из толпы полетели камни, угодили в фонарь, из разбитого колпака хлещет керосин, огонь на песке, голубоватый, быстрый, расползающийся, потом сверкнуло около венецианской карусели, загорелись малиновые кони, посеребренные лебеди, золотые петухи. Лак смердит, искры! Когда я подбежал к березам, огонь уже добрался до высоких веток. Горели пять или шесть повозок…»
«Да, это было под березами, — пан Ярош, которого мы встретили в субботу на Вспульной, не мог сдержать возмущения. — Дети бегали с палками: “Вон он, цыган! Здесь! Здесь! Идите сюда!” Выследили! Он сидел на суку, притаился за стволом, в руке нож, короткий, кривой, для прививки яблонь. У них были багры, они зацепили его за ногу, рванули, он упал, ударившись плечом о перевернутую кибитку, покатился по песку, вскочил, пригнулся, выставил вперед нож. Они только расхохотались, багры длинные, с крюками, кто-то жердью ударил его по макушке, кровь изо рта, он упал, они побежали дальше, стали рыться в валяющихся на земле сундуках, коробках, бочках. И эти вопли: “Феликс, видишь кого-нибудь?” — “Да нет, попрятались куда-то, гады!” Когда в кустах нашли цыганенка, его даже не били, сразу отдали мальчишкам. Господи Боже, пан Чеслав! — Пан Ярош сплетал и расплетал пальцы. — На что способны дети — поверить трудно. Как будто с куклой забавлялись. Рвали уши, выкручивали руки. Пинали, в живот, промеж ног, и этот смех, этот страшный смех. Вот что ночь творит с людьми, пан Чеслав. Будь оно днем… Все из-за этой ночи, темно, они не видели своих лиц, оттого и…
Господи Боже, пан Чеслав, что я там видел… Бегу к шлагбауму у ворот, туда, где стоят черкесы, — пан Ярош красным платком утирал лоб, — кричу по-русски: “Господин прапорщик, господин прапорщик, там людей убивают, езжайте туда!” А черкес в черной папахе с красным верхом, верно из Гусарских казарм — на бекеше такие черные нашивки, — натянул поводья и только махнул лениво нагайкой: “Ничего. Уходи! Ну! Уходи!” А ведь, — почти кричал пан Ярош, — Мокотовский полигон в двух шагах!»
«Эка чего вздумали, — негодовал пан Корус, который присоединился к нам на углу Новогродской. — На своих звать черкесов? Не стыдно?» — «Каких еще своих?! — вскипел пан Ярош. — Это что же за свои, которые поджигают и бьют?» Пан Корус кривился: «Не всякого бьют, пан Ярош, не всякого, а иной раз и не мешало бы. Работать не желают, воруют, это и малые дети знают». — «Но жечь?» — «Ах, какой вы чувствительный! Огонь — это святое. Его нам Прометей дал. Мир очищает. Вы же, кажется, закончили классическую гимназию. Верно?»