непривычным и терпким - мужским потом, который особенно сильно ощущался, когда мы вместе склонялись над лотком, вытаскивая очередную фотографию.
…Мне хотелось бы, чтобы эти карточки лежали сейчас передо мной -
потрогать их, почувствовать подушечками пальцев старую шершавую
фотобумагу. Но я не могу этого сделать. Я открываю отсканированные файлы
на экране своего компьютера, чтобы всмотреться - и не узнать далёких и
почти незнакомых людей.
Вот мальчик с правильными, немного прибалтийскими чертами лица, пухлыми
щеками, твёрдым подбородком и очень серьёзными глазами. Карточка
черно-белая, но я знаю - глаза у него голубые, особенно при ярком свете.
Губы плотно сжаты, как будто что-то рассердило его. Мягкие светлые
волосы закрывают лоб, он только что вернулся после летних каникул с
дачи, волосы выгорели на солнце, и оттого все пряди разных оттенков.
Белая рубашка застёгнута на все пуговицы, на лацкан старого пиджака от
школьной формы прикреплён октябрятский значок. Мальчик предпочёл бы быть
на этой фотографии в новой форме, но она испачкана, ведь его вываляли в
канаве. Он так пристально смотрит на меня, что кажется - сейчас моргнёт, отвернётся и убежит, смущённый тем, что я слишком долго разглядываю его.
Вот несколько фотографий ещё молодой и по-своему красивой женщины. Она
очень хочет нравиться тому, кто делает эти снимки. Сидит в короткой
юбке, развернувшись к камере в профиль и закинув ногу на ногу. Стоит в
облегающем платье с широким лакированным кожаным поясом, прислонившись к
стене и по-балетному изогнувшись. Крашеные белые волосы придают её лицу
что-то скандинавское, но она слегка полновата, и первое впечатление
стирается из-за большой груди и широких бёдер. Она улыбается, чуть
склонив голову,- это придаёт её лицу игривое выражение. Карие глаза и
тонкие губы подчёркнуты косметикой, но не слишком - не хочет выглядеть
вульгарно. Она позирует, но, кажется, не для снимка, а чтобы быть
красивой и желанной здесь и сейчас.
Этих людей больше нет, потому что нет ни мыслей, ни чувств, которые
владели ими в момент, захваченный плёнкой. Этот мальчик и эта женщина -
они исчезли, пропали навсегда, остались в небытии. И мне даже кажется, что вытаскивать на свет эти старые снимки - непростительное кощунство.
Воспитание в нашей семье было весьма однозначным. Если я делал что-то
плохое, получал серьёзную взбучку. Не могу сказать, предполагались ли
награды за хорошее поведение,- насколько помню, ничего выдающегося я
никогда не совершал. Таким образом, система кнута и пряника являлась в
ипостаси кнута либо его отсутствия. Мама много работала, большую часть
времени я был предоставлен самому себе. Но воспитательйо-карательные
меры принимались достаточно часто, потому что поводов было предостаточно.
Вторым инструментом была психология. Среди подруг мама считалась хорошим
психологом, способным не только найти корень проблемы, но и помочь выйти
из замкнутого круга. Не знаю, пользовались ли они её советами, но
задушевные беседы случались достаточно часто и длились далеко за
полночь. Время от времени испытывать на себе мамины психологические
таланты приходилось и мне.
Перед каждой такой беседой мама подзывала меня особой
задушевно-психологической интонацией, которая, несмотря на то что я
знал, к чему это ведёт, действовала, словно флейта факира на кобру. Я
послушно шёл в её комнату и готов был рассказать, о чём бы она ни
спросила. Я знал, что за психологическими разговорами никогда не
последует взбучка, поэтому страшиться нечего. И тем не менее боялся их, потому что всякий раз рассказывал то, чего не собирался говорить никому.
Иногда я начинал плакать и признавался в самых страшных своих грехах и
помыслах. Мама успокаивала меня, на какое-то время становилось легко и
хорошо, как, наверное, христианину после исповеди. Только много позже, когда беседа была давно закончена и я сидел один в своей комнате, я
начинал вспоминать, в чём покаялся на этот раз, и мне становилось
невыносимо горько и обидно. Я снова плакал, теперь в одиночестве, и мне
казалось, что несчастнее меня нет мальчика на всём белом свете. Я знал, что рано или поздно мои откровения всплывут, чтоб обратиться против
меня, когда будет за что отругать. Но не это было причиной моих слёз. Я
чувствовал, что меня открыли, выпотрошили, вычистили, вывернули
наизнанку и снова закрыли. Внутри было пусто, я мог часами лежать, уткнувшись в стену, сотни раз повторяя один и тот же рефрен: “Меня никто
не любит, меня никто не любит, меня никто не любит…”
В один из выходных после истории с канавой мама позвала меня к себе
таким задушевным тоном. Я не представлял, что могло послужить причиной
сегодняшней беседы, потому что ничего особенного за последнее время не
произошло.
Я остановился на пороге, как будто зашёл на минутку и готов выполнить её
поручение, если таковое последует. Я надеялся, что ошибся и беседы не
будет. Я мог подмести полы или отутюжить бельё, только бы не пришлось
сейчас садиться рядом с ней. Но нет. Она была настроена на
психологический лад.
Мама сидела в кресле с видом оракула и курила. Клубы сигаретного дыма