— Вспашите мне поле, Оксен. А я уж вас как-то отблагодарю!
— Что ты! Что ты! — даже руками замахал Оксен. — Мне и так вон из-за Остапа глаза колют. Пожалел, видите ли, человека, помог ему, а что из этого вышло? Что заработал у Остапа — все отдал, да еще и сверх того набросили… Теперь, Марта, такое время, что за твое доброе сердце с тебя и шкуру сдерут…
— Так то же вы брали в аренду, а мы с вами по доброму согласию. Да пусть только вздумают, я им все глаза выцарапаю!
«И выцарапает! — посматривал на молодицу Оксен. — Эта такая, что попадись ей под горячую руку — и внукам закажешь!.. Да и Ганжа не станет приставать, побоится лишних разговоров».
Однако он пока что не сказал Марте ничего определенного. За последние годы Оксен научился быть осторожным: семь раз отмерь, раз отрежь.
— Вы, Марта, зайдите завтра. Я посоветуюсь с сыновьями, а тогда уже и решим.
— Завтра так завтра, — соглашается Марта. — Только вы, Оксен, не бойтесь, я еще никого не подводила.
Повеселев, она поднялась, обвела взглядом хату: боже праведный, что тут творится! Не подметено, не убрано, все разбросано, навалено кучей, все плачет по хозяйской руке. У Марты так и зачесались руки, хотелось тут же взяться за веник, за тряпку, за щетку.
— Вот что я скажу, Оксен: я приду к вам завтра утром. Хотите вы этого или нет, а я наведу порядок в вашем доме.
«Вот как бывает: чужие люди жалеют, а свои отворачиваются. Эх, Таня, Таня, не побоялась ты бога! А бог все видит, ничего не забывает…»
Проводил Марту до самых ворот и, когда она вышла со двора, крикнул ей вслед:
— Подождите-ка, Марта!
Рысцой бросился в сад, нарвал в картуз зимних яблок (не падалиц, не червивых, срывал с веток, выбирал самые лучшие), понес молодухе.
— Подставляйте-ка подол! — Да и вытряхнул все до единого яблока. — Это вашим деткам гостинец!
Перед сном молился горячо и долго. Молил бога, чтобы он снова благосклонно отнесся к нему, недостойному, не отвернулся в тяжкую минуту. Лег в холодную осиротевшую постель и долго не мог уснуть: все думал о своей неверной жене. Ведь Марта, сама того не желая, разбередила еще не зажившую рану. Вот она и болит, и жжет, и сжимает за горло. «Чужие жены жалеют, а своя…»
И перед глазами Таня. В стареньком, поношенном платье, такая, какой он видел ее ежедневно.
Когда узнал о ее бегстве, решил: не поедет! Не будет просить, не будет кланяться, ушла — пусть уходит. Опомнится, да поздно будет! Верил: бог не простит ей греховного поступка, накажет за позор, за боль, за коварство. И тогда она сама придет на хутор, укрощенная, сломленная, падет в ноги: «Прости, муженек!» — «Бог простит, а я не обижаюсь на тебя, — ответит тогда он Тане и поднимет ее с земли. — Кто без греха, тот пусть бросит в тебя камень. Я же тебя, Таня, не осуждаю». Раздавленная, убитая его добротой, склонится Таня, не смея посмотреть на него, встретиться с ним глазами. И будет она до самой могилы терзаться из-за этого тяжелого проступка…
Вот какие приятные сердцу картины не раз виделись Оксену. Но от Тани ни слуху ни духу. Ушла и словно тут же выбросила из своей памяти и хутор и мужа. Две недели ждал жену Оксен, а на третьей не выдержал, запряг утром Мушку, сел в бричку.
— Тато, куда вы? — выбежал из хаты Иван.
— В Хороливку, — пряча от сына глаза, сказал Оксен.
— Мы же собирались нынче ехать на мельницу, хлеба ведь дома нет!
— Поедем завтра, я к вечеру вернусь. — Да щелк Мушку кнутом, словно хотел убежать от сына.
Всю дорогу думал о Тане. И чем ближе он подъезжал к Хороливке, тем больше волновался: не знал, что скажет жене, как встретятся. Как ее убедить, умолить вернуться домой? Ведь без нее ему и жизнь не жизнь.
«Если у тебя, Таня, осталась еще хоть капля жалости ко мне… Ну, в чем я провинился перед тобой? Ничего ведь не жалел для тебя… Ах, Таня, Таня, нет у тебя бога в сердце!..»
Дом Светличных встретил его освещенными окнами, новой штакетной изгородью: видно было, что люди тут жили не тужили. Оксену даже обидно стало из-за того, что тут все в таком опрятном виде; вспомнил свою запущенную хату. Остановился возле ворот, слез с брички, не как родственник, а чужой, пришелец, постучал в ворота.
Однако не Таня вышла встречать гостя. На крыльцо выбежала сестра. Узнала, ахнула, побежала к нему.
— Братец! Братец!..
Оксена прямо в сердце поразил этот оклик, знакомый с детства. С той поры, когда она стояла возле колодца озябшим журавликом, ожидая его ласки. И он тотчас простил и сестру, и Федька, и их бегство, забыл весь позор, который потом свалился на его голову. Простил, обнял, нежно провел рукой по склонившейся белокурой головке.
— Как вы, братец, подались! — сострадательно произнесла Олеся, глядя на Оксена полными радости и печали глазами.
— Отчего же мне, сестра, молодеть, — с горечью ответил Оксен. — Бросили меня, как старого пса. Кому он нужен… Отлаял свое…
Олеся и на свой счет приняла этот упрек, смутилась, опустила глаза.
— Дома… Таня? — спросил наконец Оксен.
— Дома, братец.
— Так, может, позовешь ее?
Олеся почему-то мнется, нерешительно посматривает на брата.