Тяжелый дубовый крест уже успел почернеть, вгрузнуть в землю, но все же он был самым высоким среди других крестов. Крест этот широко расставлял свои темные руки, словно хотел сказать: «Вот до сих пор — мое, и я никого сюда не пущу», — понуро оберегая покой своего хозяина. Василь постоял над могилой, пнул несколько раз носком сапога прибитый годами холмик земли, на котором жадно и тесно кустилась трава, словно хотел разбудить того, кто лежал под этим холмиком.
«Вот ты лежишь мертвый, а я стою над тобой живой, хотя ты и хотел меня убить. Ты спрятал от меня в могиле самого дорогого мне человека, без которого я уже не буду знать счастья, да и сам зарылся в землю у ее ног, чтобы и после смерти не отпустить ее от себя. А я вот пришел, забрал ее у тебя, потому что она любила не тебя, а меня, — стереги теперь пустую могилу!.. Ты никого не щадил в своей жизни, рубил даже пальцы, протянутые к тебе за милостыней, — не будет же пощады и всему твоему роду. И сын твой ляжет сюда, и внуки твои — все змеиное племя твое примет в себя эта бесплодная могильная земля, чтоб оно сгнило, сотлело, рассыпалось в прах, а я все буду живой. Я буду пахать твою землю, засевать ее, буду собирать на ней урожай и раздавать хлеб людям, к которым ты всегда поворачивался спиной, а не лицом, — попробуй теперь помешать мне в этом, Свирид!.. Жаль, что ты не дожил до этих дней: хотел бы я поглядеть, как бы ты сам грыз свои пальцы, когда мы станем делить твою землю! Так-то…»
Надвинув кепку на глаза, он пошел с кладбища — прямо через Ивасютино поле.
Оксен же, потеряв землю, впал в мрачное отчаяние. Несколько дней он просидел дома, не выходил даже во двор, отмахивался от сестры и сыновей, которые пытались советоваться с ним по хозяйственным вопросам, — делайте, мол, как знаете, хоть по ветру все пустите, только оставьте меня в покое. А потом запряг кобылу, сел в бричку и покатил со двора, не сказав, куда отправился и когда вернется.
Если бы это случилось до революции, он понес бы свою обиду в волость, а не помогло бы — подался и выше, дошел бы до самого губернатора, а своего добился бы. А сейчас — куда он пойдет, где будет искать правды? У Василя Ганжи? Или у таких, как Ганжа, заправил, стоящих теперь у власти?.. Один бог остался от старого доброго времени, он все видит и все слышит, и без его воли ни один волосок не упадет с головы. Он всегда был милостив к Ивасютам, своим верным детям, всегда заботился об их интересах, как хороший хозяин. Своевременно посылал дожди на их нивы; оберегал от болезней скотину; следил за тем, чтобы куры хорошо неслись и овцы вовремя ягнились; набивал на ярмарке цену на те продукты, которые продавали Ивасюты, и сбивал целы на товары, которые они собирались покупать; охранял их добро от лихого, завистливого глаза, от черного злодея, от огня и воды и следил за тем, чтобы батраки работали не за страх, а за совесть. Он делал все, чтобы росло, крепло из года в год их хозяйство, и каждый Ивасюта мог твердо положиться на этого надежного, доброжелательного бога.
— Так за что же ты караешь нас теперь, господи всемилосердный и всемогущий, чем я, раб твой, провинился перед тобой, что ты наслал на меня эту совдеповскую саранчу, которая отныне будет пожирать мой хлеб, пасти на моих лугах свою сухоребрую скотину? Чем я не угодил тебе, господи, что ты дал волю этому беспалому сатане издеваться надо мной? Скажи мне, боже, скажи устами своего слуги, если я недостоин слышать твой глас!..
— А не много ли вы хотите знать, Оксен, в гордыне своей? — Голос отца Виталия, всегда такой мягкий и ласковый, ныне звучал сурово, осуждающе. Строгое, иконописной красоты лицо обращено к Оксену, большие глаза отца Виталия смотрят с укором. — А я думал, Оксен, что вы более тверды в вере своей…
Оксен стоял, растерянный, посреди большой комнаты. Признаться, не на такой ответ надеялся он, придя со своей обидой к батюшке.
Он молился перед этим горячо и искренне, как, должно быть, молился только в детстве. Почти всю церковную службу простоял на коленях, усердно клал кресты, бил земные поклоны. «Господи, просвети! Укрепи! Помоги!» А потом подождал отца Виталия возле церкви и отправился с батюшкой к нему домой. В комнате спокойно и тихо. Тускло светятся золотые корешки в книжных шкафах, мягкие кресла и стулья, мягкий ковер на полу и рассеянный, смягченный темно-зелеными занавесками дневной свет, который не соперничает с тихим светом лампады перед образами, не забивает его, наоборот, гармонирует с ним, дополняет, неторопливый, приглушенный стук больших, в темном ореховом футляре, часов — все это располагает к неторопливым движениям, спокойной, продуманной речи.
— Садитесь, Оксен, — пригласил отец Виталий, так как Оксен все еще стоит посреди комнаты, пораженный неожиданным укором батюшки.
Когда Оксен сел, пристроился на мягком стуле, батюшка прошелся по комнате раз, прошелся другой. Задумчиво подергал молодую шелковистую бородку (ах, как ее любила целовать матушка!), пошевелил бровями, поглядывая на своего притихшего гостя.