Когда Хасин явился в кабак за отцом, народ пил там уже несколько часов. Он припарковался на почтительном расстоянии, решив, что лучше будет пройти остаток пути пешком. Он быстро понял, что происходит. Метрах в пятидесяти от него, прямо на проезжей части громко беседовали несколько растерзанных мужчин, едва державшихся на ногах. Установленные по случаю мероприятия столы были завалены пустыми пивными банками и тарелками. Белые бумажные скатерти пестрели коричневыми пятнами. В водостоках валялись пластмассовые стаканчики. Слышался женский смех. Внутри несколько голосов запели вступление к «Озерам Коннемары»[29]
– пам-папам-папапапам! – потом умолкли, уступив место веселому хриплому гомону.Прежде чем войти внутрь, Хасин решил, что будет разумнее сначала взглянуть, что там делается. Народу в помещении было под завязку, все шумели, суетились, сильно пахло пивом, табаком, телами, разгоряченными алкоголем и теснотой. Он вошел туда, как в сауну, отыскивая одно-единственное лицо. И сразу попал в круговорот, потерялся в этом гвалте. Прикольно выглядели все эти принарядившиеся тетеньки с пунцовыми физиономиями, дяденьки в белых рубашках с распущенными галстуками, которые, развалившись на стульях, рассказывали друг другу анекдотики или обсуждали политику, от Бернара Тапи до Балладюра. Между столиками носились перевозбужденные дети, время от времени какая-нибудь мать ловила одного из них и отвешивала ему звонкий шлепок: «Нашел место скакать!» Но игра быстро возобновлялась. Все давно уже отказались от кофе, и теперь на столах светились кувшины с холодным пивом. Лоснящиеся, словно морские котики, официантки без конца крутились по залу, пополняя запас напитков или вытряхивая пепельницы «William Lawson» размером с десертную тарелку. За барной стойкой Кати намертво приросла к рычагам разливочной машины. Уже пришлось сменить бочонок. За день была получена полугодовая выручка. В колонках, настроенных на радио «Ностальжи», тихо пел свои «Holidays» Мишель Польнарефф. Где-то на глубине девяноста сантиметров под землей лежал человек. Его племянник несколько раз вставал, пытаясь провозгласить тост в память о нем. Теперь он спал в уголке, положив голову на голые руки. Подошвами Хасин чувствовал сопротивление липкого от пива пола.
– Хасин!
Старик первым заметил его. Он помахал ему из-за столика, стоявшего в самой глубине, слева, рядом с дверью в бильярдную. Хасин подошел к нему. Арабы, ясно, держались все вместе. И даже если они и выпили меньше, чем остальные, настроение у всех было все равно очень хорошее. Хасин многих знал, это были соседи. Он поздоровался.
– Это твой сын? – спросил один из них, с осунувшимся лицом и голым черепом, сверкавшим карамельным блеском.
– Да. Присядь-ка на пару минут.
– Пойдем лучше, – ответил юноша.
– Садись, говорю. Ну же…
Хасин в конце концов уступил и заказал себе кока-колу. Ему было неловко среди всех этих людей, родившихся там, полных наивных идей, проишачивших всю свою жизнь, а теперь, под конец, оказавшихся на приколе каждый в своем углу. Да, их здесь приняли, но не с такой уж радостью.
Он никогда не делился этими мыслями с приятелями, но они засели занозой у него в душе. Все они выросли в страхе перед отцами, эти люди не любили шутить. Но то, что они говорили, нельзя было по-настоящему принимать в расчет. Реальные правила жизни во Франции большей частью были им непонятны. Они плохо знали язык. Они проповедовали давно отжившие истины. Поэтому сыновья разрывались между заслуженным уважением к своим отцам и вполне понятным презрением.
И потом, эти люди, бежавшие когда-то от бедности, чего они добились в итоге? У каждого были цветной телевизор, машина, жилье, их дети учились в школе. И все же, несмотря на эти вещи, на удовлетворенные потребности и прочие достижения, никому и в голову не пришло бы сказать, что они преуспели в жизни. Никакой комфорт не мог, казалось, смыть их исконного убожества. С чем это было связано? С унижениями в профессиональной сфере, с грязной непрестижной работой, с замкнутым образом жизни, с самим словом «иммигрант», которым их повсюду определяли? Или с их судьбой людей без родины, в которой они сами себе не хотели признаться? Потому что отцы эти так и зависли между двух языков, двух берегов, им мало платили, с ними мало считались, не было у них ни корней, ничего, что можно было бы передать по наследству. Сыновья затаили по этому поводу неисцелимую злость. И с той поры хорошо учиться в школе, сдавать экзамены, делать карьеру, играть во все эти игры стало для них почти невозможно. В этой стране, где к их родным относились как к социальному явлению, малейшее проявление доброй воли отдавало соглашательством.