Девятого апреля 1995 года в Лос-Анджелесе я в последний раз виделась с Диком наедине. Мы решили прогуляться вдоль Лейк-авеню. Двадцатого апреля я позвонила ему с севера штата Нью-Йорк. Я была расстроена и жаждала развязки. Наш разговор был долгим и неприятным. Он спросил меня, почему я позволила себе быть такой уязвимой? Я что – мазохистка? Я ответила, что нет. “Разве ты не видишь? Все, что со мной случилось, случилось только потому, что я этого хотела“. Двадцать третьего апреля я встретилась с Джоном Ханхардтом, бывшим в то время куратором Музея Уитни, чтобы поговорить о моих фильмах. Я ожидала, что Джон предложит мне организовать показ, вместо этого он предпочел обсудить „провал” моих фильмов.
Шестого июня 1995 года я окончательно переехала в Лос-Анджелес.
Философ Людвиг Витгенштейн записал в своем дневнике: “Пойми или умри”.
В то лето я надеялась понять связь между тем, что Дик ошибочно считает меня “мазохисткой“, и приговором, который Джон Ханхардт вынес моим фильмам. Хотя оба мужчины считали мои работы отвратительными, они признали их „умными“ и „смелыми“. Я была уверена, что, как только мне удастся понять эту связь, я смогу с ее помощью объяснить, почему критики неверно истолковывают определенный тип женского искусства. „Только недавно я осознала, что на кону стою я сама“, – писала Диана ди Прима в „Революционных письмах“ в 1973 году. „Так как мы отвергли определенный тип критического языка, люди решили, что мы просто тупые”, – сказала гениальная Элис Нотли, когда я навещала ее в Париже. Почему женская уязвимость до сих пор приемлема только в том случае, когда она вызвана неврозом или личными переживаниями, когда она отсылает к самой себе? Почему люди до сих пор не понимают, когда мы используем уязвимость как философию, отстраненно?
Сегодня в “Барнс энд Ноубл“ я купила новую книгу Стива Эриксона. Аннотация, помещавшая его в рамки нового и исключительно мужского канона, задела меня. „Эриксон – ключевой игрок… – текст в „Вашингтон Пост“ заставляет вспомнить о Нормане Мейлере в пятидесятых, – там наверху, среди своих современников, Ричарда Пауэрса и Уильяма Воллманна, представителей поколения хаоса”.
“Дорогой Дик, – написала я в одном из многих писем, – то, что сейчас происходит у женщин, – самое интересное в мире, потому что об этом меньше всего сказано”».
Монстры
Эль-Пасо-драйв
21 июня 1995 года
ДД,
это письмо летит к тебе из Игл-Рока в Лос-Анджелесе – до твоего дома всего сорок миль, но расстояние кажется огромным. Я приехала в Лос-Анджелес две недели назад, а такое ощущение, что прошла вечность. Настроение все время скачет: то чувство одиночества, то воодушевление, страх, амбициозность… Тебе известен тайный смысл этих билбордов с американскими горками, развешанных по всему городу? Слегка размытая черно-белая фотография людей на американских горках, а в центре – красный перечеркнутый круг, знак запрета? Кто знает: может, это какой-то паблик-арт. Если это попытка запугать, то она не очень удалась. В Нью-Йорке на Седьмой улице между Авеню Би и Си к строительным лесам прибит фанерный забор – вместо козырька над входом в притон. Кто-то приклеил туда плакат с двумя мужчинами в балахонах черного цвета: с пушками в руках они прислоняются к балконным перилам многоэтажки. Вот это правда страшно: действительность военного времени, схлестнувшаяся с футуристическим фильмом «новой волны» шестидесятых. Это вам не кино, будто сообщает плакат. Это Бейрут, и это серьезные ребята, как и весь бандитский мир. Когда идешь на восток в сторону этого плаката, глаза выделывают двойной кульбит – кажется, что изображение балкона выступает из здания, очень
Господи, ну надо же. Мне хочется говорить с тобой об искусстве, потому что мне кажется, что ты меня поймешь и что я понимаю искусство лучше тебя –
– Потому что мне хочется, чтобы меня ничего не сдерживало, когда я пишу. Писать тебе кажется какой-то высшей целью – миру очень не хватает неугнетенного женского письма. Я слила воедино свое личное безмолвие и угнетенность со всеобщим женским безмолвием и угнетенностью. Думаю, сам факт, что женщина говорит, показывает себя парадоксальной, необъяснимой, дерзкой, самодеструктивной и, самое главное, выставляет свою жизнь
Но на самом деле, Дик, мне хочется писать тебе иначе, потому что теперь иным стало все. Я часто думаю о тебе, ведь наши встречи в обществе неизбежны. Мы оба принадлежим лос-анджелесскому миру искусства, а он весьма невелик.