В 1966 году лозунг о дружбе народов укоренился в советской жизни как в социальном, так и в политическом плане, что позволило брежневскому правительству запросто встроить его в контекст мероприятий по преодолению последствий стихийных бедствий. Незадолго до ташкентского землетрясения «Правда Востока» подводила итоги десятилетия белорусской культуры, а в «Литературной газете» публиковались путевые очерки, в том числе и об Алма-Ате – в статье воспевались русские колонизаторы. И вместе с тем в финансовом отношении чествование белорусской культуры принципиально отличалось от переброски тысяч белорусских рабочих для массового строительства зданий, которые могли возвести и местные работяги. Еще более увеличивала затраты чрезвычайно высокая ротация, когда рабочие непрестанно прибывали и отбывали восвояси. Таким образом, дружба народов вызывала серьезный перерасход средств.
Включение в реакцию на бедствие идеи дружбы народов имело и иные последствия: если ашхабадских детей эвакуировали в пионерлагеря соседних среднеазиатских республик, то ташкентские отправлялись и в Подмосковье, и на Черное море. Развитие транспортной инфраструктуры позволяло перебрасывать граждан по всей стране. Процесс был невероятно хаотичным и сопровождался всевозможными проблемами, но многие ташкентцы так и осели в западных регионах Советского Союза. Наиболее привлекательным такой переезд представлялся тем, кто имел возможность вернуться к живущим на Украине родным, превращая таким образом эвакуацию в репатриацию.
Спустя два десятилетия в Чернобыле дружба народов уже не играла столь значимой роли. В партийной верхушке постепенно свыкались с нарастающим экономическим кризисом и, надо думать, представляли, сколь неподъемным в финансовом отношении стало бы нынче обращение к этой идее. Советская пресса традиционно воспевала героизм «добровольцев», прибывавших со всех уголков Союза, но ответственность за них возлагалась главным образом на три славянские республики – Белорусскую, Российскую и Украинскую. Бригады из Армении и других республик помогали строить Славутич, однако в целом их усилия были довольно ограниченны и никогда громогласно не подхватывались центральной пропагандой.
Взрыв на ЧАЭС был последним случаем, когда дружба народов, пусть и в несколько суженном виде, еще могла быть задействована ради достижения положительного результата. После землетрясения в Армении государство упрямо педалировало эту тему, но политический вес возродившегося национализма быстро обесценил партийные лозунги. Нежизнеспособность этого лозунга давала о себе знать параллельно с падением влияния компартии. Теперь, благодаря иностранной помощи, дружба народов имела смысл лишь на международном уровне.
И в советской, и в российской традиции по вполне понятным причинам государство – как в центральной, так и в региональной своей ипостаси – всегда играло ключевую роль в преодолении последствий природных трагедий. Но Советское государство никогда не обладало полным контролем над землей, на которой располагалось: бедствия в изобилии обрушивались на советские предприятия и природные ландшафты. Пытливый лингвист заметит, что на протяжении почти семидесяти лет Советское государство задавало тон в связанном с бедствиями дискурсе, умело маневрируя по собственному произволению между понятиями «авария» и «стихийное бедствие». Подобная языковая эквилибристика, безусловно, выражала желания самого государства. Однако, как убедительно показал Джон Серль, желания в реальном мире исполняются далеко не всегда [Серль 2004]. И когда являлось очередное несчастье, государство тут же бросалось бороться с ним. Советские руководители придерживались различных подходов, но сколько бы сил ни было брошено на разрешение ситуации, государство все равно оставалось лишь скромным статистом на фоне чудовищной природной силы, с которой оно силилось тягаться.