Вообще же аспект компенсации надлежит рассматривать непосредственно в контексте самой идеи добровольной помощи; и уж точно не стоит объявлять тех, кто получил финансовую или какую бы то ни было еще компенсацию, неволонтерами. Иными словами, не нужно воспринимать волонтерство в качестве акта альтруизма – весьма трудноисполнимой в эпоху постмодерна моральной позиции, согласно которой истинный доброволец не должен из своих действий получать никакой личной выгоды. Напротив, волонтерство в рамках общественных клубов или публичных организаций явно ассоциируется с социальным престижем, равно как и с карьерным ростом [Putnam 2000]. Примерно те же возможности сохранялись и у советских добровольцев: они были не бесплатными «добрыми самаритянами», но скорее людьми, которые определились с направлением движения, попутно помогая нуждающимся. Принижая же роль советских добровольцев лишь на том основании, что им доплачивали или же на их решения могла влиять компартия, мы рискуем необоснованно проигнорировать и иные личные мотивы (независимо от того, были ли таковые согласны коммунистическому режиму или нет).
Бедствие – всегда время грандиозных импровизаций. Конечно, Советское государство имело на случай чрезвычайных ситуаций генеральный план, регулирующий множество аспектов в преодолении последствий бедствия, однако так или иначе возникало бесчисленное множество ситуаций, ставивших неожиданные вопросы и тут же требующих на них ответы. Лучше всего размах импровизации виден на примере комсомола, отправлявшего своих членов на спасательные работы. Комсомольцы массово прибывали в зону бедствия, однако партийным кураторам было весьма нелегко уследить за их многочисленными перемещениями, поскольку молодые люди часто предпочитали работе вечеринки, вполуха слушали идеологические нотации и были чрезвычайно подвержены разного рода производственным травмам. Не стоит и говорить, что все это придавало их работе характер в высшей степени нестабильный и неупорядоченный. Вместе с тем подобная неупорядоченность говорила не только о том, что советская система недотягивала до стандартов, рекламируемых ее собственной пропагандистской машиной: в результате ее деятельности возникало пространство, в котором люди имели возможность расширить параметры собственной жизни. С архитектурной точки зрения импровизация то и дело вступала в противоречие с генеральной линией Москвы. Авральные темпы восстановительных работ, вкупе с весьма разнообразными подходами бригад из разных республик, означали, что на практике попросту будет невозможно один в один воспроизвести то, что с таким усердием расчертили архитекторы в принятом градостроительном плане. Так что, несмотря на прямые указания из Москвы, в ташкентских архитектурных журналах кипели серьезные дискуссии, эти указания оспаривавшие[46]
. Дискуссии эти растянулись на много лет и привели к тому, что в семидесятые годы восстановление советского города уже не было четко и ясно спланированным предприятием.И наконец, бедствия подняли вопрос о городе и деревне. С последней у большевиков имелись проблемы уже с самого октября 1917 года, и, несмотря на все заверения Ленина, сельская местность едва ли могла надеяться на легкую жизнь под властью партии, вся идеология которой зиждилась именно на индустриальном триумфе. Отношение между городом и деревней остается ключевой темой всей советской истории, проявляясь также и в истории бедствий страны. Скажем, грандиозные дамбы прославлялись как достижения советских инженеров, хотя в то же время становились и настоящими рукотворными бедствиями, приводя к катастрофическим затоплениям традиционных русских деревень. В драматической ленте А. П. Довженко и его супруги Ю. И. Солнцевой «Поэма о море» рассказывается о том, как деревенским жителям пришлось оставить свои дома ради строительства огромной гидроэлектростанции[47]
. Масштаб разрушений и проблемы, связанные с вынужденной эвакуацией старых деревень, впечатляюще изображены и у В. Г. Распутина в «Прощании с Матёрой» [Распутин 1994].