Спасали книги. Многие из них, передаваемые с воли, проскальзывали мимо рук тюремщиков благодаря обманчиво миролюбивым заглавиям — не все понимали взрывную силу страниц Декарта и Спинозы, Спенсера и Вольтера, зато — смешно! — безобидному «Восстанию ангелов» не удавалось перешагнуть порог камеры — не потому ли, что само слово «восстание» напоминало декабрьские дни пятого года?..
Тяжелые переплеты распахивались перед Григорием, как ворота в прошлое мира, — через его руки за время тюремного сидения прошли восемнадцать томов «Всемирной истории» Шлоссера и двенадцать томов Гельмольта. Он поражался, как мало до тюрьмы знал. История в официальном ее звучании представлялась чередованием фараонов и шахов, царей и королей, завоевателей и полководцев. Но за этим чередованием безмолвно скрывалась жизнь бесчисленных множеств людей, за каждым из увековеченных историей имен Григорию виделись необозримые поля безымянных могил, угадывались истинные причины катастроф истории…
Уже к концу первого года тюрьмы Григорий довольно бегло читал по-немецки, по-французски и по-английски, но с усмешкой думал, что в живом разговоре его вряд ли поймет будущий собеседник. «У меня прононс наверняка помесь тамбовского с нижегородским».
В тот день, когда Григорий отмечал годовщину своего появления в предварилке, сосед простучал ему, что за прошлый год в тюрьмы посажено около двухсот тысяч человек, а еще через год через ту же стену он узнал, что в девятьсот десятом году царскими судами вынесено четыреста пятьдесят восемь смертных приговоров. Он не ставил под сомнение правдивость этих слухов, он слишком хорошо знал беспощадность российской действительности…
Обрадованно встретил он известие о побеге из московской женской тюрьмы на Новинском бульваре тринадцати революционерок, в том числе «вечницы» Натальи Климовой, осужденной за подготовку покушения на Столыпина, той самой, о которой ему говорил Балабин.
Эти новости будоражили, тоска по воле становилась напряженней, невыносимее, душила по ночам. Мертвая каменная тишина наполняла тюрьму. Хоть бы поскрипывание сверчка, пусть бы набатный звон! Ничего.
В такие ночи Григорий снова и снова возвращался к вопросу: как держать себя на будущем судилище? Пытаться скрыть свои истинные убеждения или, наоборот, превратить скамью подсудимых в обвинительную трибуну? Все равно, милости ждать не приходится! Так не лучше ли поступить, как поступали до него многие: бросить судьям-врагам в лицо всю правду, всю свою ненависть? Ткач Петр Алексеев грозил им: «И ярмо деспотизма, окруженное солдатскими штыками, разлетится в прах!» Александра Ульянова спросили, почему он не бежал за границу, — ведь за несколько дней до ареста он заложил свою золотую медаль, чтобы купить билет уезжавшему за границу Говорухину. Александр ответил: «Я не хотел бежать. Я хотел лучше умереть за свою родину!» Лейтенант Шмидт перед казнью сказал суду: «Я знаю, что столб, у которого встану я принять смерть, будет водружен на грани двух разных исторических эпох нашей родины, сознание это дает мне много сил, и я пойду к столбу, как на молитву…»
Что же делать тебе, Григорий? Озлоблять ли откровенными речами против себя шемякин суд? Ведь тогда взамен ссылки наверняка приговорят к каторге или к тюрьме на много лет. А из ссылки можно бежать и продолжать работать на революцию.
— Чего вы, Багров, хотите добиться? — спросил его как-то следователь, молодой, но уже лысеющий человек. — Вы пытаетесь утаить то, что нам давно известно и от агентуры нашей, и из показаний ваших друзей. Не все так беспощадны к своему будущему, как вы, Григорий Александрович… Своим запирательством вы только ожесточаете против себя следствие. Ваше поведение говорит о вашей закоренелости, о невозможности для вас вернуться в семью живых…
— Семьей живых, господин следователь, вы, вероятно, называете кровавую камарилью, истязающую русский народ? — возразил на эту пространную тираду Григорий.
— Ну, вот видите! — с почти искренним сожалением развел руками следователь. — Вы же рубите сук, на котором сидите… Это только ваш пропагандистский прием — утверждать, что правительство кровавый упырь. А знаете ли вы, милейший, сколько юношества благодаря нам и монаршей милости свернуло с преступного пути и вернулось в лоно.
— …матери земли?! — перебил Григорий. — Вы, видимо, хотите сказать о четырехстах пятидесяти восьми смертных приговорах, вынесенных и приведенных в исполнение в течение прошлого года?
— Откуда вам это известно?
— Известно!
Глядя в стол, следователь укоризненно помолчал, потом устало и грустно сказал, стряхивая пепел с папиросы в аляповатую пепельницу:
— Вы же молодой человек! Перед вами вся жизнь, Григорий Александрович, а вы себя губите! Откуда у вас эта непримиримость? Где помещается школа жестокости, которая воспитывает таких, как вы?
— Извольте-с! Российская империя!