– Всё ты врёшь, кобелина херова, – ответил ему Ведерников. – Про Матрёну тоже, небось, наврал. Небось, сам рогов ей понаставлял… – Комгужбата не договорил, замер. – Тьфу ты, мать твою, опять этот дикий… За протокой, гляди, вон там…
Но Кирюхин отмахнулся лениво:
– Ну их к бесу с этой, как её там?.. Мандой?
– Мандаладой, – поправил его Ведерников.
– Мандалада, манда – по мне разницы нету. Что та́к, что та́к – одна похабе́нь. У нас в Смоленской тоже китаец жил, Мань Дунь, все его Мандой звали, он лекарем по деревням подрабатывал, арестовали его потом, оказалось, был японский шпион…
– Пропал, зараза… – выругался Ведерников, в виду имея не китайца Мань Дуня, а растворившегося в тундре туземца. – Который раз его вижу, и всё трётся, трётся неподалёку от нашей Скважинки, мотается, как вошь на гребешке. Чую, не к добру это. Так что ты про китайца-то говорил? Японским шпионом, говоришь, оказался китаец твой? Вот и этот, может, такой же, только не японский, а гитлеровский. Едем на третий пост, там Матвеев с ночи зеркалит, дело у меня до него.
Третий пост был одним из ближних к промыслу номер восемь и к обширной лагерной зоне, к промыслу примыкающей. Большинство охранных постов располагались на лесных тропах, по которым туземное население уводило своих оленей на горные уральские пастбища, – то есть западнее лагерного хозяйства. Эти тропы были наперечёт, и на каждой в секретном месте, непостоянном, то и дело меняющемся, денно, нощно, зимой и летом несли службу невидимки с винтовками. Ведь иначе чем оленьей тропой, по мудрой мысли службы лагерной безопасности, заключенный, замысливший свой побег, не одолеет хребет Урала. Это со стороны каменной. Со стороны водяной, болотной, где лесотундра, перетекая в тундру, теряет свой древесный покров – а без защиты стволов и листьев, на пространстве, открытом глазу, попробуй убеги далеко, – постов было с десяток, не более.
На один из таких постов и летела авиаколесница, влекомая гужевой тягой под командирские покрики старшины Ведерникова.
Пост возник из ничего, ниоткуда, то есть как бы поста и не было, а было слово, сперва собачье, а потом уже ответное, человеческое. Собачье слово вышло громкое и раскатистое, звучало хором в четыре собачьих глотки. Человеческое было короткое.
– Стой! – сказал (вернее, приказал) невидимка – грозно и строго, голосом, каким отдают приказы. И добавил, теперь помягче: – Или я в тебя, старшина Ведерников, и в тебя, старшина Кирюхин, стрелять буду, как велено по уставу.
Начгужбата остановил собак, спрыгнул с нарт, потрепал рычащему вожаку загривок – успокоил в Буране зверя.
– Слышь, ефрейтор, ты ка́к здесь, живой пока? Не скучаешь? Комары не заели? – Ведерников достал папиросы и помахал пачкой над головой. – А с табачком у тебя как, не остро?
– Мне дымить не положено, чтобы не рассекретить секретный пост. А вы, гляжу, летаете с ветерком?
Из того же ничего, ниоткуда вдруг возникла мелкокалиберная фигура, облачённая в шинель из сукна, в зимнем, старом, тоже суконном шлеме, с красной, крупной, тоже суконной звёздочкой, с красным носом и винтовкой наперевес. На полевых, зеленоватых погонах краснела узкая ефрейторская полоска.
Осторожно обойдя зеркало имени Макара Смиренного, прощённого Дымобыковым беглеца, придумавшего этот способ укрытия, – зеркало было пристроено меж осинок, охраняющих песчаную норку, где Матвеев обосновался не без удобств, – ефрейтор подошёл к нартам.
– Салют, ребята! – бодро сказал Матвеев, забрасывая оружие за плечо. – Думал, смена, будут меня менять, хотя по времени вроде бы рановато. А это вы. – Он махнул рукой. – Раз я сам себя рассекретил, так и быть, давай папиросу.
Он затянулся и выпустил сизый дым, ветерок отнёс его в лесотундру.
– Тишь да гладь. – Ведерников оглядел окрестность, глазом зацепился за дерево с лопнувшей, облезшей корой и редкими сердечками листьев с подсохшими, свернувшимися краями, подумал про него: «Не жилец» – и тоже задымил папиросой.
– Слышь, старшины, пошамать нет ли чего? – поинтересовался Матвеев у сослуживцев.
Ведерников посмотрел на ефрейтора и осуждающе мотнул головой:
– Вон ты какой проглот! Тебе ж норма отпущена на наряд, а ты уже всё сожрал.
Матвеев осклабился виновато:
– Это я зверушку подкармливаю, песец тут один приблудный, ходит, ходит вокруг меня, смотрит жалостно, просит, сучёныш, плачется.
Кирюхин, слушавший молча разговор старшины с ефрейтором, грохнул смехом так, что овчарки вздрогнули.
– Ишь, зверушку он подкармливает, едрёнать! А какого она полу, твоя зверушка? Если женского, тогда знамо дело…
Но Ведерников остановил его жестом.
– Здесь туземец, часом, не проезжал? – спросил он у сердобольного часового и опять посмотрел на дерево, тихо умирающее от старости.
– Нет, не видел, не было никого.