На самом деле мох был только причиной. Его можно было собрать и ближе, едва ли не в городских пределах, а не топать по болотистой тундре в эту первобытную даль. Скульптору хотелось уединиться, ему хотелось тишины и безлюдья, хотелось запахов и птичьего пенья, взглядов чаек с чёрных заречных свай и зависающего над тундрой зимника. Потому что Степан Дмитриевич чувствовал – нюхом, телом, всеми десятью чувствами, включая чувство боли и одиночества, – что-то должно случиться. Воздух последних дней был наполнен семенами тревоги. Слишком много тревожных знаков улавливал его зоркий взгляд в событиях, прямо, косвенно ли, но связанных лично с ним.
«Воздух последних дней…»
Сколько их осталось, этих последних дней? Да не всё ли равно сколько.
Он вдохнул прелый аромат ягеля, оленьей травы. Трава оленья пахла грибами, летним лесом, памятью пахла, речкой Бездной в алатырских лесах, чёрным илом из речки Бездны, из которого семилетний Степан лепил первых своих чудны́х зверушек…
Захотелось остановиться в памяти – остро захотелось и навсегда.
…Ранний май. Горячие стволы елей. В жёстких струпьях коры, сероватой, с изумрудными моховыми крапинами, в каплях вязкой смолы, бесконечно долго текущей по стволу вниз и застывающей на пути наплывами. Сладковатый хвойный дымок, прозрачный, медовый, ладанный, идущий невесть откуда, должно быть из райских кущей. За хвойным лесом – соловьиная роща…
Степан Дмитриевич улыбнулся воспоминанию. Это он в Алатырь-городе, уже не мальчик, но отрок семнадцатилетний, вместо того чтобы учиться на живописца, лежит в траве за можжевеловыми кустами и ждёт, когда в его самолов слетит новая певучая жертва. Выполняет задание учителя. Такими были его университеты.
Скульптор открыл глаза, запах ягеля растревожил память.
Чтобы заглушить этот запах, память эту заглушить чтобы, Степан Дмитриевич копнул рукой тёмный зелёный мох, выдрал клок и уткнулся носом в его тёмную влажную сердцевину. Надышался. Скорей, задохся. Дух был сложный, такой густой, что дыханию захотелось остановиться.
Тогда-то и опустилась тьма.
Сколько пролежал, он не помнил. Время съела боль в голове.
Очнулся он сначала от взгляда, потом к взгляду приложилась и речь.
– Скажи маленькое слово, одно, любое, хорошее, пожалуйста, скажи.
Лицо Ванюты, склонившееся над ним, с глазами-щёлками и губами трубочкой, из которых на лоб, на веки, в борозды морщин, проложенных временем на лице художника, текло тёплое размеренное дыхание, было озабоченно и сердито. Сросшиеся крылья бровей трепетали под напряжённым лбом, словно собирались взлететь.
– Что со мной? – спросил Степан Дмитриевич, одолев слабость и немоту. – Ты как здесь? – Он посмотрел на Ванюту и улыбнулся ему губами.
Лицо Ванюты мигом преобразилось. В глазах-щёлках заиграл свет.
– Конёк, Юноко, сюда привёл. Я хожу туда, куда мой Юноко. Конёк знает, куда идти. Я пришёл, ты лежишь мёртвый. Я просил у отца: «Он мёртвый?» – «Нет, – отец говорит, – не мёртвый, это он подумал, что мёртвый, полез на небо, а ему говорят: „Куда лезешь, ты же ещё не помер, вот когда помрёшь, тогда лезь“».
– Точно-точно, – поддержал его Степан Дмитриевич, – я ещё, когда на землю обратно лез, с трудом добрался, лестница была узкая, а народу – не протолкнуться сколько. Вот только кто меня на небо спровадил? – Он потёр саднящую кожу справа на теменной кости. – Этого тебе отец не сказал?
– Не сказал. Мы пришли, ты лежал. Вот так. – Ванюта показал как: уткнулся головой в мох, поджал под себя ноги и под туловище подложил руки. – В тундре красный мох вырос, сава иры, июнь ещё, а он вырос, будто нэрёй, осень. Старик-Нга такой оставляет, там, где ходит, и Сердца-не-Имеющий-Тунгу. Я пришёл, голова твоя тоже красная, и мох под головой красный, как тот, который мы в тундре видели, только это была кровь, вэя, он от крови был такой красный. Хорошо, крови ушло немного, и главная душа не успела из раны выйти, потому что, если бы душа вышла и никого с тобой рядом не было, кто успел бы подхватить её на лету и вернуть в тебя, ты бы точно залез на небо, как говорит отец.
– Не болит почти, только в затылке бу́хает, будто колотушкой кто-то бьёт изнутри. – Степан Дмитриевич тронул рану рукой. – Как ты его назвал? Сердца-не-Имеющий-Тунгу? – И добавил, выдавив из себя улыбку: – Раз не насмерть, значит у твоего Тунгу какое-никакое, а сердце всё же имеется.
– Тунгу человек, но большой, к людям выходит редко, только если очень уж голоден. Не Тунгу тебя ударил, другой человек, недобрый. Мы с Юноко, видно, его спугнули, ушёл он в ту сторону, вон туда. – Ванюта махнул рукой куда-то по направлению к городу. – Я бы его нашёл, но тебя я не мог оставить, трава нгэвэйця’нгамдэ рану твою лечила, плохую кровь и воду из головы вытягивала, а это долго.
– Спасибо тебе, Ванюта. – Старый мастер положил руку на плечо молодого ненца. – Если б не ты, был бы я уже не жилец. Не знаю, чем тебя и отблагодарить за моё спасение.
– Что ты, что ты! – замахал руками Ванюта. – Конька моего поблагодари. Я хожу туда, куда идёт мой олень. Юноко пришёл сюда, он знает, куда идти. Весь в маму свою, Хаерко.